Вышла целая история. Учитель требовал исключения Макарки из гимназии. Когда об этом казусе узнал Абрам Маркович, он выпорол сына до крови и собственною персоною потащил его в гимназию просить прощения у разъярённого немца. Немец смиловался, но при переходе из четвёртого в пятый класс срезал Макарку на экзамене. Макарка остался на второй год. Учился он из рук вон плохо. Он просиживал целые часы над учебниками, ничего не видя, ничего не понимая, в каком-то тупом отчаянии, с тяжёлою тоской, давившей его детское сердце. Локти его как-то сами собой упирались на замасленную, загнутую по углам греческую грамматику, на эти локти опускалась черноволосая голова Макарки, и… он отдавался мечтам. Воображение уносило его далеко-далеко от окружающей действительности, в уютную, чистенькую квартирку. На окнах дешёвенькие цветы, клетка с краснозобым снегирем; на полинялом диване шитая гарусом подушка; в переднем углу образок в венке из бумажных роз. На стуле сидит женщина с добрым, преждевременно поблекшим лицом, и шьёт что-то. Иголка быстро мелькает в её проворных пальцах. Рядом с ней два мальчика – один худой и жалкий – Макарка, другой русый и румяный – её сын – пишут, наклонившись над тетрадями.
– Дети, отдохните – говорит женщина, – ишь, заморились! Митя, прикажи самовар! Макарушка, куда ты? Погоди, с нами чаю напьёшься.
– Благодарю вас, Аксинья Ивановна, мне пора домой, – говорит Макарка, и так ему не хочется уходить из этого тёплого гнёздышка… Но он боится оставаться. Опоздаешь домой, начнётся брань: где таскался.
Ах, как Макарка любил Аксинью Ивановну, как плакал, когда она переехала в какой-то уездный город! И Митя тоже!..
Какой был славный мальчик, какой товарищ. Никогда его жидом не называл и в extemporale всегда помогал… А впрочем, ему немудрено быть хорошим – мать ласкает, ободряет… Бывало, он скажет: “Мама, ну как я срежусь?” А она ему: “Бог милостив, не срежешься, а случится грех – что же делать! Посидишь ещё годик”…
Был у Макарки ещё товарищ, или, вернее, друг, перед которым он благоговел – студент Давид Блюм. Родители Давида, богатые люди, были старинные знакомые Макаркиных родителей. Макарка с детских лет привык видеть, с каким подобострастием его отец и мать относились к Блюмам, как они готовились к их редким посещениям, что не мешало им, конечно, за глаза бранить их за непомерную гордость и важничанье. – “И чего они нос дерут? – говаривала его мать: – такие же евреи, как и мы, тоже в Шклове родились, не в Париже…” Но Макарка не верил матери. Он был влюблён в дом Блюмов, и ему казалось совершенно невероятным, чтобы джентльмен Блюм, у которого дети после обеда так чинно целуют руку, и его отец, раздающий направо и налево оплеухи – были одно и то же. Нет, Блюмы – настоящие аристократы. У них такая чудесная квартира, такая чистая, вежливая прислуга, учителя, гувернантки… Дочки, хоть и шалуньи, но такие прелестные, ласковые девочки, особенно Лина… и так хорошо говорят по-французски… Совсем, совсем не похоже на евреев… Правда, Макарка смущался, когда в детские апартаменты неожиданно входила мадам Блюм, и, поговорив с гувернанткой, скользила равнодушным взглядом по его робкой фигурке, точно он не живой мальчик, который так почтительно ей кланяется, а табурет или графин. То ли дело – Аксинья Ивановна! Всегда встречала его приветливою улыбкою: “Здравствуй, мой голубчик!..” Но ведь Аксинья Ивановна – простая акушерка, а мадам Блюм – такая важная богатая дама! Зато Давид! Макарка обожал его. Это был его идеал. Какой он умный, образованный, честный…Как он говорит! Как пишет! Какой он красавец! Макарка гордился им, был счастлив малейшим знакам его внимания. Ни тени зависти не питал он к своему блестящему другу. О, напротив! Он отдал бы всё-всё, пожертвовал бы жизнью, чтобы видеть его на вершине славы, почестей… Особенно блаженствовал Макарка, когда, благодаря какому-нибудь торжественному событию, вроде именин, его оставляли ночевать у Блюмов. Днём он бегал по поручениям всех членов семейства, в том числе и своего друга, который гонял его за перчатками, галстуками,