Анхен, а Разбой не взбесится? – Ты у нас ясновидец, ты и скажи… откуда мне знать. Лежат втроем на траве за тем самым сараем. Облака уплывают в потоке ветра: каждое величаво и стройно, а уж обо всей флотилии и говорить нечего. Перед Анхен лежит развенчанная Авдеева книга – оказалось, просто «Цветник духовный». Воры, ограбившие клад, на «Цветник» не позарились. Алеша кладет ладонь с редкостным рисунком линий поверх перевернутой ветром страницы. Предупреждает: сейчас Разбой прибежит. Пес выскакивает из-за осевшего угла сарая, ластится к Алеше, треплет зубами и без того растрепанную книгу. Явленье третье: те же и Софья Владимировна. Вот вы где, заговорщики! теперь буду знать тайное ваше убежище. Петя, захвати пяток поленьев… как они тут завалялись, ума не приложу. А Разбоя давно не было видно… кто его кормит? или он сам о себе промышляет? Разбой застеснялся, схватил зубами трухлявое полено и затрусил прочь. Это он, мамочка, Авдею в ад понес. Фу, Аннетт, как тебе не стыдно! Авдей был добропорядочный прихожанин… он у Якова Охотина детей крестил до самой смерти – до двадцатого года… Таню уже Иван Андреич крестил. Не взводи напраслину… всё сказки. Vous ^etes une mat'erialiste, maman. Скорее ты, дочь моя. Пойдемте в дом. Самсоновы вернули фортепьяно – чудеса, да и только. Яков Охотин помог его к нам подвинуть. Теперь станешь учить племянников.
Но до уроков не доходило. Стосковавшаяся по музыке тетя Анечка сама играла целыми днями. Остановившись после какой-нибудь любимой фразы, говорила со слезами в голосе: «Напишите… напишите это на моей могиле». Тетя Шурочка замечала ей: «Учи своих двоих верных рыцарей. Ужо напишут, если освоят сольфеджио». Омытые музыкой, светлели в июньский полдень стены. На поленовской картине, не реквизированной по причине религиозного содержанья, белела известняком каменистая земля Палестины.
Какой грозовой август! Весь день собиралось, копилось и наконец разразилось. Алеша давно не спал, проснулся и Петя. Гремело кругом, будто небо рушилось. В доме творилось неладное. По коридору сновали свои и чужие: бабушка с дедом, осунувшаяся Шурочка, Самсонов с обеими дамами, огромный Яков Охотин и доктор Павел Игнатьич Теплов. Везти надо… не довезем… это мышьяк… студите кипяток, будем промывать. Алеша, вцепившись в заплесневелый «Цветник духовный» без последних страниц, шепотом торговался с суровыми небесными властями: пусть нас на Соловки… меня и Петю… пожизненно… а она пусть живет. Петя положил руку на книгу – поставил на кон свою свободу – так и сидели в темноте. Мимо их приоткрытой двери прошел доктор Теплов, сказал тете Шурочке: конвульсии прекратились, Господь пронес… посидите, я чаю попью. Самого его в церковь калачом было не заманить, но тут, сын дьячка, он всё же перекрестился, не желая оказаться неблагодарным – а ну как есть? Доктора мотало точно пьяного. Его усталое существо моталось между верой и неверием, как еще час назад у него на руках моталось между жизнью и смертью содрогающееся тело с непонятно в чем держащейся душой.
Черная роза – эмблема печали. Елизавета Аркадьевна отвезла Фейгеле погостить в Кисловодск к другой бабушке, за столом у которой та могла теперь называть ложки и вилки по-немецки. Тетя Анечка пошла вместе с сестрой учительствовать в деревенскую школу, выстроенную дядей-отцом до ее рожденья. Туда же ходили – не очень прилежно – Петя с Алешей. Вечерами Анхен вязала Александрине шерстяной жакет. Вперив неподвижный взор в свое рукоделье, пела всё одну и ту же фразу: «Счастья было столько, сколько капель в море, сколько листьев желтых на сырой земле». Листьев и впрямь было много. После их разметало ветром, смыло дождем. Окончив Шурочкин жакет, Анхен принялась вязать одеяло Ивану Андреичу – тяжелых он не переносил, а хорошие пуховые ушли из дому. Вязала долго, как Пенелопа – быть может, распускала по ночам? Доктор Павел Игнатьич частенько бывал к ним, хоть никакой медицинской необходимости в том не было. Вообще не было никаких резонов тащиться в осеннюю слякоть на случайной телеге до деревни, а до усадьбы обычно пешком, кроме общечеловеческой жажды любви (Петя в этом уже немножко разбирался), реальной тревоги за жизнь собственноручно вытащенного с того света существа и расплывчатых прав на него, кои предъявлены быть не могли.