Я помню дождливые дни, когда я часами простаивала, уткнувшись носом в окно, конечно же, помню. Помню, что была большим, никем не понятым сердцем, и еще помню войну – эти воспоминания страшноватые. Но не помню, чтобы в доме было мрачно, или холодно, или не хватало воображения, а это главное.
Когда мне исполнилось четыре года, в июне 1939-го, была большая паника. Нас отправили к бабушке в Лот. Родители вернулись в Париж, так сказать, против течения, когда все оттуда бежали – это было безумие, – потому что мама забыла все свои шляпы и не могла представить, как переживет войну без шляп. А потом отец ушел воевать. Он был лейтенантом или капитаном, я уж запамятовала.
Помню, как отец, уходя, поцеловал меня в Кажаре. Брат плакал, сестра плакала, мама плакала. Понимаете, мы не знали, что это так быстро кончится. Мои воспоминания о войне довольно забавны! Отец не хотел каждый день видеть перед собой немцев, и мы поселились в свободной зоне, в Лионе, из-за учебы брата и сестры, которые были старше меня, и отец возглавил заводы в Дофине, в сердце Веркора, в Сен-Марселене, между Греноблем и Валансом, в самых неспокойных местах, какие только можно себе представить. И все ради того, чтобы уберечь детей от ужасов войны! Промашка вышла, если можно так выразиться. Мы жили там четыре-пять месяцев в году. В большом доме, который вдобавок назывался «Расстрельным». Там расстреливали людей в 1870-м.
Неприятностей у нас хватало, все время. Особенно под конец, когда немцы в тех местах совсем остервенели. Помню, например, как стояла спиной к стене с поднятыми руками… Из-за одного якобы партизана… Однажды, когда отца не было дома, он явился к нам и спросил у матери: «Немцы подходят. Можно я оставлю у вас мой фургон?» «Конечно!» – весело ответила мама. Мы и забыли об этом, пришел отец, стали говорить о том о сем. Посреди обеда мама вдруг вспомнила: «Ах да! Один парень поставил у нас свой фургон». Отец все же пошел посмотреть – а фургон-то оказался битком набит оружием. За это нас могли всех расстрелять.
Отец отогнал фургон на дальнее поле и вернулся пешком, страшно злой, ругаясь на чем свет стоит. Пришли немцы – троих их офицеров только что убили неподалеку, обыскали дом, гараж, все перерыли. Мы стояли спиной к стене, как те люди из Сен-Марселена, и дрожали. А потом тот парень преспокойно пришел забрать фургон. Наткнулся на отца, и тот – ему было тогда около сорока – задал парню по первое число. Память хранит такие вещи, потому что насилие для детей – это всегда странно, непонятно, немыслимо.
И такое происходило что ни день. Вестерн, да и только! Помню еще, как мы прятали людей у себя дома, в лионской квартире. Однажды немецкий солдат ошибся этажом и зашел к нам. Я видела, как мама очень вежливо ему отвечала, а когда он ушел, потеряла сознание.
И потом, были бомбежки. Мы не спускались в бомбоубежище: мама считала, что это бессмысленно, но однажды так грохотало, что она решила: «Наверное, все-таки для детей так будет лучше». Она в тот день сделала укладку, как сейчас помню. Мы спустились в подвал; стены тряслись: «блим… блим… блим…», и сыпалась штукатурка. Все рыдали. А мама была совершенно спокойна, и мы играли в карты! В общем, было очень весело. Я хочу сказать: совсем не страшно. Когда мы вернулись, увидели на кухне мышь. Мама упала в обморок. Она до смерти боится мышей.
Да. Не очень часто. Когда мама чудом раздобыла мешок фасоли, скорее всего, на черном рынке, мы проводили целые вечера за большим семейным столом, как будто играли в лото. Сидели все вместе перед большущей кучей фасоли и говорили: «Фасолина, жучок. Фасолина, жучок…» Два часа мы перебирали фасоль.
Как все французы, мы следили за ходом военных действий по карте на стене, втыкая в нее флажки. 21 июня 1941 года, в день, когда мне исполнилось шесть лет, немцы напали на Россию, и никто никогда так не радовался в мой день рождения. Все говорили: «Уф! Спасены!» Мой отец, хоть и отнюдь не был стратегом, догадывался, что немцев наконец остановят.