Религиозный пансион при монастыре в Лионе, он назывался школой Питра. Там было чудесно: то и дело тревоги, и нас отпускали домой. Занимались мы мало. Пели, как все: «Маршал, это мы, перед тобой, спасителем Франции». Никуда от этого было не деться. Нам раздавали витаминные галеты и гематоген. И потом, я много времени проводила в деревне, потому что была малокровной. Мне полагалось есть бифштекс. Как, впрочем, и всем французам. В этой связи мне вспомнился уморительный случай. Отец раздобыл где-то на ферме цесарку для своих дорогих деток. Мы все выстроились в ряд на пороге, встречая героя: мама, служанка и мы, дети. Победным жестом открыв багажник машины, отец торжественно объявил: «Смотрите, что я привез». И цесарка, у которой были связаны только лапки, взлетела и исчезла в небе над Лионом. Отец захлопнул багажник, и мы все ушли в дом, ни слова не говоря. Двадцать лет мы смеялись над этой историей.
По правде говоря, я была еще мала. И потом, мне в этом плане очень повезло, потому что мои родители умели нас защитить и в то же время были не обделены чувством юмора. Так что все было очень хорошо. Но я думаю: они переживали куда сильнее, чем показывали нам. Мама обладала даром смешить нас, даже когда было не до смеха. В Сен-Марселене был пруд, где мы купались. В 1944-м пришли американцы, и немецкие самолеты стали вновь нас бомбить. Во время одного из налетов самолет спикировал прямо на нас, когда мы обсыхали на берегу. Там был луг, деревья. Мы задали стрекача, как зайцы; я видела, как взлетает вокруг трава. Так вот, моя мама не нашла ничего лучше, чем крикнуть сестре: «Сюзанна, пожалуйста, оденься! Пожалуйста, оденься! Нельзя ходить в таком виде!» Был в ней этот изыск, который очень успокаивал.
Это уже после. В 1945-м вышел фильм о концентрационных лагерях, который я случайно увидела. Вот это мое худшее воспоминание о войне. Я пошла смотреть фильм про Зорро или что-то подобное, а перед ним показали журнал – эту самую хронику. Я спросила маму: «Это правда?» И она мне ответила: «Да, увы! Чистая правда». Мне потом снились кошмары. Повсюду были фотографии концлагерей. И самые жуткие ценились выше всех. Тогда я решила про себя, наверное, еще не вполне осознанно, что никогда никому не позволю сказать плохого слова ни о еврее, ни об угнетенном.
Все там же, в Дофине. В один прекрасный день к нам явились на танках белокурые загорелые джентльмены. Стояла такая дивная погода. Чудо из чудес – эти парни в танках. Всеобщее счастье. И еще я помню, как обрили одну женщину. Сен-Марселен – маленькая деревушка. Но надо было хоть кому-то отрезать волосы. Для меня, как для всех детей, не существовало нюансов: с самого начала я знала, что немцы плохие, а англичане, американцы и партизаны хорошие. И когда этой женщине обрили голову и повели ее по улице, а моя мама возмутилась и закричала: «Как вы можете? Какой позор! Вы ничем не лучше немцев! Вы поступаете как они!» – я подумала про себя: «Надо же! Все, оказывается, не так просто». Тогда впервые Добро представилось мне куда более неоднозначным, чем я думала.
Потом, к великому облегчению мамы, которая, надо полагать, в Лионе очень скучала, мы вернулись в Париж. В мирное время Лион – не очень-то веселый город. И жизнь пошла своим чередом, как раньше. Брат поступил в коллеж иезуитов. Сестра, которая в Лионе училась в художественной школе, продолжила занятия живописью. А меня определили в заведение напротив под названием школа Луизы де Беттиньи.
Я поступила не то в восьмой, не то в девятый класс и проучилась там четыре года, до пятого. Преподавали там старые девы, как правило, очень милые. Перед уроками мы молились. Это было обязательно для всех. Зато потом резвились: если уроки были занимательные, слушали, а не хотели – не слушали. Я слушала уроки французского, когда они были интересные, иногда – уроки истории, и, собственно, все. Слушала, когда мне было интересно. Знаете, есть очень хорошие учителя, у которых и уроки математики хороши, а есть очень плохие, так у них и уроки философии плохи.