— Взгляните на Надю: разве от хорошей жизни худеют?.. От душевного спокойствия бледнеют?… Неужели вы не видите, что ее гложет…
— Червь? — перебил шурина Бирюков. — А знаешь что: и меня ведь он гложет… «О мой недремлющий брегет, звони, звони скорей обед!» — расхохотался он.
Ореста смех этот даже передернул всего; он отвернулся и стал глядеть в окно.
— Ты только, пожалуйста, — после небольшой паузы, заговорил Владимир Константинович, — не вздумай смущать жену своими разглагольствованиями.
Осокин молчал.
— Баба всегда не прочь, — продолжал Бирюков, — прикинуться несчастной — волю только ей дай.
— Наде прикидываться нечего, — с сердцем возразил Орест. — Немного она счастья видит!
Бирюков пожал плечами, засунул руки в карманы и, гуляя по комнате, стал насвистывать какой-то марш.
Прошло несколько минут. Подали закуску.
— Ну-ка, Остя, хватим! — как ни в чем не бывало, пригласил шурина Владимир Константинович, наливая две огромнейшие рюмки водки. — Полно дуться!
Молодой человек молча подошел к столу, отлил из своей порции половину, выпил и закусил.
— А русачка? Сам третьего дня затравил… Попробуй.
Осокин отказался.
— Если б ты видел, — вдруг воодушевился Бирюков, — как Стеллька его поймала — восторг! Представь себе: подозрили[34]
мы его в кочках… в верестнячке увалился[35]… Евлашка первый подал голос. Подъезжаю: материще лежит… лбина как у барана и уже чалый. Взбудил[36] я его: вскочил каналья и ну чесать! Вижу, зверь бывалый: с лёжки задней пазанкой[37] дрыгнул и ухо заложил — жди значит потехи… Выпустил я его в меру (терпеть не могу, как кошек, давить!), а собаки так и рвутся на своре; Карай так тот уж скулить начал. Наконец улюлюкнул… Веришь ли: Стеллька — ну что она на вид… сучонка дрянненькая, пальцем перешибить можно, как принялась доспевать[38], так вот всю внутренность мне и подворотила: золото, а не собака! Не прошло и трех минут, а подлец уж и верещит: «увя, увя»… В одиночку взяла!Владимир Константинович, по этому случаю, хлопнул третью рюмку.
— Вот на днях, — продолжал он, прожевывая бутерброд, — покажу я тебе псарню — теперь она еще не совсем в порядке — что за закутки! Кухня какая!.. Уж получше, чем у Поземова… Пятьсот рублей ухлопал, а еще экономически строил.
Орест, не слушая зятя, отыскал свою шляпу и шел было в соседнюю комнату.
— Куда? — остановил его тот.
— С сестрой проститься.
— Да разве ты не у нас обедаешь?
— Нет.
— Что так? Все еще горчица в нос?
— Некогда.
— Ну полно, посиди… жена сейчас выйдет.
Осокин сел.
— Послушай-ка, — вполголоса сказал ему Бирюков, похлопывая его по ляжке, — ты будешь сегодня в клубе?
— Нет.
— Почему?
— Да что там делать?
— Жаль… Ну так вот что: скажи Наде, что ты звал меня сегодня в клуб, — ведь это тебе ничего не стоит…
— Солгать-то?
— Да тише ты… что у тебя за глотка право! — Видишь ли: мне надо… — но разговор был прерван приходом Надежды Александровны.
— Тебя там спрашивают, — обратилась она к мужу.
— Кто?
— Шорник… ошейники, что ли принес.
Владимир Константинович вскочил и торопливо вышел из комнаты; Бирюкова с грустною усмешкой посмотрела ему вслед.
— Вот ведь, скажи ему, что Саша или Миша хорошо сегодня читали — не обрадуется, а ошейники принесли — полетел и закуску бросил.
— Один из последних могиканов! — сказал Орест.
— А жаль все-таки его: Владимир — не злой человек и по-своему любит меня, но любовь его какая-то странная…
— Не греет? — улыбнулся брат.
— Именно не греет — ты верно определил.
Хотелось Осокину сказать, что любит Владимир Константинович только себя, да пересилил себя и смолчал. «Зачем отнимать последние иллюзии?»- мелькнуло у него в голове.
— Ты что шляпу-то в руках держишь? Не у нас разве обедаешь?
— Нет, Надя… дела, милая, много.
— Мы скоро сядем… Отобедай, голубчик, а там и иди себе с Богом. Я велю накрывать сейчас.
Оресту стало жаль сестры, и он остался. Надежда Александровна пошла распорядиться обедом, а из другой двери выбежали дети, сопровождаемые гувернанткой, двадцатилетней блондинкой, не столько хорошенькой, сколько миловидной и симпатичной. В особенности привлекали к себе ее глаза, синие, глубокие, с выражением не то мечтательности, не то какой-то затаенной грусти. Так как личность эта займет известное место в нашем рассказе, то мы считаем себя обязанными сказать о ней несколько слов.
Настасья Сергеевна Завольская была сирота; отец ее, маленький помещик и неудачный аферист, умер в бытность ее еще в институте, не оставив дочери ничего кроме родительского благословения. Настю, по выпуске, временно приютила у себя тетка, старая дева, которая и сама перебивалась кое-как, а потому и не могла быть серьезною поддержкой для племянницы. Настя не захотела быть в тягость бедной родственнице и, как ни молода была, решилась искать места компаньонки или гувернантки. Случай свел ее с Бирюковой; Завольская полюбилась ей, и Надежда Александровна взяла девушку к своим детям. Но официальное положение Насти длилось не долго: ее симпатичная натура привлекла к себе Бирюкову, и молодые женщины вскоре сошлись, как нельзя лучше.