Однажды вели Антона с партией из Горного Зерентуя к месту приписки, и стражники сделали короткий привал на окраине Благодатей, у самого тракта. Черный, вросший в истоптанную землю поселок двумя улочками протянулся к руднику. Сосед, прикуривая, показал Антону на кособокую, в два подслеповатых окна, крытую дранкой избу: «Здеся, бают, жили Марья Волконская с Катериной Трубецкой. К мужьям своим – князьям! – из самого Питера в лютую зиму приехали!..» Антон посмотрел на окна вровень с землей, на голый двор за редким плетнем. Всплыли строки пылко влюбленного в Марию Пушкина: «Я помню море пред грозою: как я завидовал волнам, бегущим бурной чередою с любовью лечь к ее ногам!..» И с неодолимой болью зримо надвинулось: за морем садится солнце – красный шар, вода покрывается огненно-блестящей пленкой, он и Лена сидят на песке. «Ты смогла бы от всей этой красоты – в Сибирь, за кандальным?» И ее неожиданное и резкое: «Будь благоразумен. Оставь кандалы для других». И потом, несколько месяцев спустя, в Питере, в Летнем саду, на дорожки уже падали желтые листья: «Я не Волконская. Жизнь у меня одна, и я хочу от нее не больше, но и не меньше, чем женщины моего круга, – хочу счастья, благополучия и спокойствия». И снова память перенесла его на куоккальский пляж, на песок под пахучими соснами. Он как бы увидел со стороны самого себя, весело поющего: «Динь-бом, динь-бом, слышен звук кандальный, динь-бом, динь-бом, путь сибирский дальний… Динь-бом, динь-бом, слышно там и тут – это Антошку на каторгу ведут!..» Будто в воду глядел. Да, не все – Марии Волконские и Екатерины Трубецкие… А вот Ольга – она бы пошла за ним и сюда, в Горный Зерентуй. И он пошел бы за нею хоть в тартарары. Да вон как получилось: он – в Забайкалье, она в мюнхенской тюрьме…
Ольгу Антон вспоминал постоянно. Резкой, полной презрения: «Послали такого болвана!» – это в ночь ее побега из Ярославского тюремного замка; вспоминал беспомощной, маленькой и беззащитной, когда доверчиво спала на его коленях – на волжском берегу; беспечно смеющейся, с распущенными по плечам волосами – там, в Женеве, рядом с ее сутулым мужем-архивариусом… Какие невероятно зеленые у нее глаза, когда они совсем близко… Да, все было. Кроме одного, главного – надежды, что и она тоже с тоской и любовью думает сейчас о нем.
Тот привал на окраине Благодатки был коротким, на перекур. Но воспоминания, пробужденные видом кособокой избы, потрясли Антона.
Из тюрьмы – в тюрьму… В одном остроге давними предшественниками Антона оказались петрашевцы, в другом – сподвижник Гарибальди граф Луиджи Кароли, казначей его «тысячи», волонтер второго польского восстания… Кого только не отправляла в эти края российская Фемида, ревностно прислуживающая трону: Николая Гавриловича Чернышевского, народовольцев, матросов с «Потемкина» и «Очакова»… Что ж, для студента Техноложки – великая честь… Но даже по жестоким-имперским законам политические заключенные должны были содержаться отдельно от уголовников. И вообще тюремные власти не имели права посылать на добычу руд, под землю каторжных третьего разряда, осужденных на срок от четырех до восьми лет, ибо, как говорилось в «Уставе о ссыльных», «таковые работы признаются наиболее тяжкими и применяются лишь к каторжным первого разряда». Чьей волей Антон, «награжденный» пятью годами, попал на рудник, да еще вместе с уголовниками, ему было неизвестно.
В первое острожное утро, когда раздали похлебку, он, не дотронувшись до еды, вернул миску надзирателю:
– Есть не буду.
Один из арестантов вытаращил глаза:
– Ты чо? Я схлебаю!
– Нет. Я объявляю голодовку.
Кто-то из заключенных обложил «политика», кто-то подбодрил. Сами они не видывали такого – чтобы каторжная душа отказывалась от харча.
Через несколько минут в камере появился офицер: белые погоны, белые перчатки.
– Энтот, – многозначительно кивнул на Путко надзиратель.
Офицер неторопливо оглядел камеру, задержался на лице каждого из сидельцев, потом полуобернулся к Антону:
– Ты кто такой?
– А ты?
Офицер замер от неожиданности. Арестанты замолкли.
– Как смеешь?
– Не тыкайте!
– Ах, вот оно что…
Он потер перчаткой о перчатку. Вышел из камеры и вернулся уже в сопровождении нескольких надзирателей. Антон сидел на нарах.
– Ты, каторжная рвань, встать!
– Прошу обращаться ко мне на «вы», согласно уставу, – продолжая сидеть, сказал Антон. – Я политический заключенный и в знак протеста против использования меня в каторжных работах официально объявляю голодовку.
– Ах, официально? Ах, политический? – с издевкой повторил офицер. – А где это сказано: политический? В каком своде законов, в каком уложении о наказаниях? – Он сделал короткое движение перчаткой в сторону арестантов: – Слыхали? Вы, значит, пыль подкаблучная, а он – интеллигент, голубая кровь и тонкая кость! Ему особые привилегии!
Заключенные загомонили. Путко думал – в его поддержку. Но офицер правильней оценил обстановку: