Утром пришел в дивизион получать коды в «секретке», позавтракал. Деды походили кругами, но тронуть не посмели, — избить оператора с кодами при исполнении встало бы дорого. Ночевал две ночи в кунге на позициях — приходил только за кодами, читал и читал о Толстом рублеными фразами Шкловского до одурения, с тех пор Толстой свяжется с запахом опасности и тревоги за шкуру, впечатается навсегда, а на третий день вернулся в казарму. Лишь один любитель пошугать молодых лениво погрозил кулаком — фельдшер дивизиона, к которому я приходил зимой с температурой. Он уложил меня на одну из четырех коек, меж которых грела раскаленная электропечка — локус жизни, зима была лютая — сорок на улице, сорок под мышкой. Пургой заметало домик санчасти по самое окно, ватерлиния снежного наста гуляла по стеклу туда-сюда, вверх-вниз, как по иллюминатору подлодки, идущей на погружение, когда оставалась совсем малая щель, я в горячке начинал чувствовать себя задыхающейся рыбиной, стремящейся к свету, воздуху, жизни. Кто-то спер у меня свежеполученный бушлат, пока я ходил за хлоркой, чтоб пометить своей фамилией, вел, сука, от самой каптерки и, выждав, пока отойду от кровати на три минуты, приделал новенькому бушлату ноги, поэтому всю зиму я пробегал в шинельке. Из-за аварии на теплотрассе дивизион спал в обмундировке, не раздеваясь, укрывались матрасами, всю зиму в казарме держалось около пяти градусов. Пролежал в домике санчасти два дня, а на третий пришел еще один хворый боец, все койки были заняты, так чтоб освободить ему место, фельдшер устроил конкурс температур: у кого меньше. Меньше буквально чуть оказалось у меня, и он выбросил меня «долечиваться» в ледяную казарму.
В кунге Запросчика на моей книжной полке вперемешку с технической стояли рязанский Холден Колфилд со следами пальцев офицера-баллистика на конопушках, «Пядь земли» моего лейтенанта Бакланова, с которым скоро вступлю в диалог сначала мальчиком, а потом и мужем, Толстой двух сортов — «Хождение по мукам» красного графа и томики повестей графа белого — детство, отрочество, юность, колониальные очерки «Набег», «Рубка леса», повесть «Казаки» — вся эта кавказская киплинговщина, написанная жадно, бурно, взволнованным пером восторженно взирающего на жизнь молодого человека, с красками и запахами, говором, типами и образами. Впервые в его повестях кавказских почувствовал это дыхание и переогромленность русского