— И не в седьмом, а в четырнадцатом веке, — прибавил доминиканец поучающим тоном, словно желая уязвить самолюбие собеседника.
— Пускай, веком больше, веком меньше, — от этого он не станет доминиканцем!
— О, не сердитесь, ваше преподобие! — сказал отец Сибила, улыбаясь. — Тем лучше, что порох уже изобретен Шварцем: ваши братья избавлены от этого труда.
— Вы говорите, отец Сибила, — в четырнадцатом веке? — вдруг оживилась донья Викторина. — А когда это было: до или после рождества Христова?
К счастью для доминиканца, появление двух новых лиц прервало разговор.
II. Крисостомо Ибарра
Вновь вошедшие не были прекрасными девушками в нарядных одеждах, но взоры всех, даже отца Сибилы, устремились к ним; не были они похожи и на его превосходительство генерал-губернатора с адъютантом, тем не менее лейтенант очнулся от своих мыслей и шагнул им навстречу, а отец Дамасо почему-то вдруг словно окаменел: в зал вошел всего-навсего оригинал портрета мужчины во фраке, и вел он под руку юношу, одетого в траур.
— Добрый вечер, сеньоры! Добрый вечер, падре! — сказал капитан Тьяго, целуя руки священнослужителей, которые даже забыли дать ему благословение.
Доминиканец снял очки, чтобы лучше разглядеть вошедшего юношу, а отец Дамасо сидел с бледным лицом и широко раскрытыми глазами.
— Имею честь представить вам дона Крисостомо Ибарру, сына моего покойного друга! — продолжал капитан Тьяго. — Этот сеньор только что вернулся из Европы, и я отлучался, чтобы встретить его.
Когда капитан Тьяго произнес имя гостя, раздались возгласы изумления; лейтенант, забыв поздороваться с хозяином дома, приблизился к юноше и оглядел его с головы до ног. Последний обменялся обычными словами приветствия с каждым из присутствующих. В его внешности также не было ничего необычного, кроме черного костюма, выделявшегося на фоне светлых одежд. Однако от его стройной фигуры и его лица словно веяло ароматом молодости и здоровья — телесного и душевного. По лицу юноши, открытому и радушному, можно было догадаться о его испанском происхождении: смуглая кожа отливала легким румянцем на щеках, что, впрочем, могло быть и следствием долгого пребывания Ибарры в северных странах.
— Вот так сюрприз! — воскликнул юноша с радостным удивлением. — Священник из нашего города! Отец Дамасо, близкий друг моего отца!
Взгляды всех устремились на францисканца: тот не двигался с места.
— Извините, я, кажется, ошибся! — смутился Ибарра.
— Ты не ошибся! — ответил наконец отец Дамасо глухим голосом. — Но твой отец никогда не был моим близким другом.
Ибарра, ошеломленно взглянув на монаха, медленно опустил протянутую было руку, затем повернулся и увидел перед собой сурового лейтенанта, пристально смотревшего на юношу.
— Молодой человек, вы — сын дона Рафаэля Ибарры?
Юноша поклонился.
Отец Дамасо слегка приподнялся в кресле и в упор взглянул на лейтенанта.
— Добро пожаловать на родину, и да принесет она вам больше счастья, чем вашему отцу! — воскликнул военный с дрожью в голосе. — Я знал его, часто виделся с ним, и могу сказать, что отец ваш был одним из самых достойных и порядочных людей на Филиппинах.
— Сеньор, — взволнованно ответил Ибарра, — ваши похвалы моему отцу рассеивают мои сомнения по поводу его смерти, ибо мне, его сыну, еще неизвестны ее причины.
Глаза старика наполнились слезами, он отвернулся и поспешно вышел из зала.
Юноша остался в одиночестве посредине зала: хозяин дома куда-то исчез, и поблизости не было никого, кто мог бы представить его сеньоритам, а те с интересом посматривали на него. После минутного колебания он с изящной непринужденностью сам обратился к ним.
— Разрешите мне, — сказал он, — нарушить правила строжайшего этикета. Семь лет я не был на родине и, возвратившись, не могу не засвидетельствовать свое уважение ее самому дивному украшению — ее женщинам.
Однако ни одна из них не отважилась ответить на его приветствие, и юноша был вынужден отойти. Он направился к группе каких-то кабальеро, которые, заметив его приближение, встали полукругом.
— Сеньоры, — сказал Ибарра. — В Германии есть такой обычай: если в обществе появляется незнакомый человек и рядом нет никого, кто бы его представил, то он сам называет себя и представляется, на что другие отвечают подобным же образом. Разрешите мне воспользоваться этим правилом — не потому, что я хочу вводить тут иностранные обычаи, ибо наши обычаи также превосходны, а потому, что я просто вынужден прибегнуть к нему. Я уже приветствовал небо и женщин моей страны, теперь я хочу приветствовать ее граждан, моих соотечественников. Сеньоры, меня зовут Хуан-Крисостомо Ибарра-и-Магсалин!
Те, к кому он обратился, назвали свои имена, более или менее значительные, более или менее известные.
— Мое имя А.! — сухо вымолвил один молодой человек, едва поклонившись.
— Не имею ли я чести говорить с поэтом, чьи произведения всегда заставляли меня с волнением думать о родине? Мне сказали, что вы уже больше не пишете, но не смогли объяснить почему…