— Несколько месяцев спустя после вашего отъезда у него начались нелады и с отцом Дамасо, но истинная причина ссоры мне неизвестна. Священник обвинял его в том, что он не исповедуется. Однако отец ваш и прежде никогда не исповедовался, и тем не менее они оставались друзьями, как вы помните.
Кроме того, покойный дон Рафаэль был честнее и справедливее многих из тех, кто только и делает, что ходит на исповедь. Он держался весьма строгих нравственных принципов и, упоминая об этой размолвке, обычно говорил мне: «Сеньор Гевара, неужели вы думаете, что бог простит преступление, например убийство, только потому, что вы расскажете об этом священнику, — тоже, в конце концов, человеку, долг которого хранить тайну? Неужели бог простит вас только потому, что вы устрашитесь адского пламени во искупление греха и трусливо пойдете на подлую сделку? У меня другое представление о боге, — говорил он. — Я думаю, что одно зло нельзя исправить другим; нельзя простить злодея после того, как он похнычет или поднесет церкви дары». И отец ваш привел мне такой пример: «Если я убил главу семьи, если сделал его жену несчастной вдовой, а беспечных детишек — беззащитными сиротами, могу ли я удовлетворить извечную Справедливость тем, что дам себя повесить; или поверю тайну кому-то, кто ее сохранит; или оделю щедрым подаянием священников, которые менее всего в нем нуждаются; или куплю индульгенцию; или буду денно и нощно лить слезы? А вдова и сироты? Моя совесть говорит мне, что я обязан заменить им, чем только могу, того, кого я убил, посвятить всю свою жизнь семье, которой принес несчастье. Но даже все это не способно заменить любовь супруга и отца». Так рассуждал ваш отец, всегда поступая сообразно своей строгой морали, и можно сказать, что он никогда никого не обидел; напротив, он старался хотя бы частично загладить добрыми делами несправедливость, которую, по его словам, совершили его предки. Но вернемся к разногласиям дона Рафаэля с отцом Дамасо, — они все более и более обострялись. Отец Дамасо поносил его с кафедры, правда не называя имени, что было просто чудом, ибо от этого священника можно всего ожидать. Я предвидел, что рано или поздно случится беда.
Старый лейтенант снова замолчал, но ненадолго.
— В ту пору по провинции разъезжал один бывший артиллерист, которого уволили из армии за невежество и грубость. Так как ему надо было иметь кусок хлеба, а заниматься физическим трудом ему было запрещено, дабы не подрывать наш престиж, престиж испанцев, то он выхлопотал себе, не знаю с чьей помощью, должность сборщика налогов на средства передвижения. У бедняги не было никакого образования, и тагалы быстро его раскусили; испанец, не умеющий ни читать, ни писать, казался им каким-то диковинным зверем. Все потешались над несчастным, который расплачивался унижением за сбираемые налоги; он понимал, что служит предметом насмешек, и это еще больше ожесточало его душу, и без того грубую и злобную. Ему подавали расписку, нарочно перевернув ее вверх ногами; он притворялся, что читает, и там, где видел пустое место, чертил каракули, которые выдавали его с головой. Тагалы платили, но потешались; он скрипел зубами, но собирал налоги; озлобленный до крайности, он никого не уважал; с вашим отцом он тоже как-то повздорил, и весьма крупно.