— Ваши думы и предположения при себе и оставьте! — Парамошин направился к двери. Потом обернулся: — А вы, оказывается, еще и шовинист? — Слово «антисемит» он произнести не сумел. — Иногда в пылу, в горячке, как в бреду, брякнешь такое, чего совсем и не думаешь… — Это было похоже на самооправдание. — Но вы-то с абсолютным спокойствием, осознанно насмехались над чьей-то «исторической родиной». Стыд и срам! Ибо для каждого родина — это родина!
«Исполнил роль освободителя… — Маша поежилась, ощутив на запястьях у себя кандалы. — Обвинил в шовинизме. Кто? Он!.. Сыграл в благодетеля… А заодно присвоил себе единоличное право мною распоряжаться. Лишь бы я осталась… Лишь бы не уходила… Своего добивается
9
Свое единоличное право Парамошин начал осуществлять уже утром следующего дня.
Маша еще не вполне догадывалась, что люто, зверино обожающий Парамошин и надумал превратить свою неврологическую больницу в психоневрологическую прежде всего потому, что
Парамошин заходил на ту, заветнейшую для него, цель спереди, сзади, со всех сторон… «Где-нибудь, как-нибудь да получится!» А иначе, накручивал он себя, все утрачивает значение. Он был из тех, кои поражений не допускают и, не достигнув задуманного, не способны задумывать что-либо новое. Он был закоренелым северянином-однолюбом. Все чаще вспоминал он своего деда, который ходил на медведей. И о том, что однажды медведь накрыл деда лапой, прибил. «Его накрыл и прикончил медведь, а меня давно уже накрыла и прикончит любовь». Парамошин отталкивал от себя такую возможность, прятался от нее. Но она возвращалась, отыскивала… Необоримое чувство, как бы для прочности «замораживаясь», но не утрачивая при этом своего пыла, сберегалось климатом северного характера.
Таким разодетым и авантажным Маша не видела Парамошина еще никогда. Даже красная бабочка заменила галстук, а на смену костюму пришло одеяние, напоминавшее фрак. Похоже было, что он готовится к выходу на концертную сцену… Но в действительности он приготовился беседовать с Машей, что было для него важнее концерта, и торжественного приема, и правительственной трибуны. Так ему самому представлялось, хотя человек порой не в состоянии определить, что на самом деле для него приоритетней всего. Любовь же издавна приспособилась подсовывать миражи.
Для начала Парамошин изготовился повелевать Машей на больничном плацдарме. По времени надежды его были обращены в будущее, а по плоти своей — в прошлое. Он все еще не сдавался… И политические события, как ему виделось, пришли на подмогу.
— Этот шовинист-«ногтегрыз» позволял себе порицать вас за то, за что следовало восхвалять. Его раздражало, что вы видите перед собой не коллектив страждущих, а каждого пациента в отдельности; не здоровье человека в общих чертах, а все его животворные органы индивидуально, в отдельности. — «Страждущие», «животворные органы»… Он впервые в ее присутствии произносил такие слова. — И вот наконец настал час, когда вы, Мария Андреевна, можете помочь одному, конкретному человеку так, что это поможет и отечеству тоже. В этом шовинист прав был по смыслу, но, как обычно, безобразен по форме.
— О чем и о ком, кроме шовиниста, идет речь?
— О том, что когда-то, еще в институте, вы сумели загипнотизировать сильного и стойкого человека… которого сейчас следовало бы загипнотизировать вновь. И только вы это в силах свершить: на пользу самому этому человеку и одновременно, я повторюсь, всему отечеству.
Слово «государство» он заменил на «отечество», чтобы не дублировать «зама». И вообще о политической цели высказывался не высокопарно, как «зам», а будто бы между прочим: решающим для него был
— Как зовут этого таинственного незнакомца? И где он находится? Говорите прямее — разгадывать кроссворды я не умею и не люблю.