После Николы вешнего выбрел из дальней таежки Сила и, продав мягкую рухлядь, попил, покуражился, да и ушел на Ципиканские золотые прииски, куда уже давно косился. Дивно было укырцам, что не бил свою блудню смертным боем: или уж не дал веры слухам, какие долетели до его заросших диким волосом, но зверовато чутких ушей, или уж так его уластила, заморочила окулькина девка, что и не стал дознаваться. Так ублажила, что не пил бы не ел – все на милую глядел, а ведь коль жена мужа ублажает – худое замышляет… Хотя, поговаривали, будто заворачивал Сила к той посельге беспутой, прояснял слухи, но сладили они миром, и Самуил Моисеевич одарил охотника яловыми сапогами.
Укатил Сила шукать фарт золотой, тут Анфисе и вовсе полная воля …проводила мужа за овин, и прощай, жидовин… тут уж, бестыжая, не таясь, а куражливо красуясь пред селом, и вовсе зачастила к поселенцу. Бог весть, долго ли, коротко ли бегала к Самуилу, до третьих петухов читая толстые книги, — черные, как вырешил крещеный мир,— но дочитались, сердешные, до того, что у Фисы стал живот пухнуть, в тягость вошла, — ну, вроде, ветром надуло, когда скрадом летала к своему поселенцу на блуд.
А как брюхо подперло конопатый нос, и весь грех вылез наружу, когда весть доползла до займища скрытного, ушлые Силины братовья Ипат и Харитон доспели, чей петух топтал молодуху и семя посеял; да и нетрудно было доспеть: муж богоданный месяца три назад, как и ушел на прииски, и по срокам никак не выходило, что его засев, а потом, хоть и прожили молодые два года, но все без проку, а тут, на тебе, пошло брюхо расти, словно тесто на опаре.
После Ильна дня, когда уж весь Укыр судачил, перемывая косточки поселенцу с Фисой, которая дохаживала последние месяцы, наехали верхами два Силиных брата, Ипат и Харитон – сумрачные, по самые очеса забородатевшие мужики. Анфиноген, Фисин богоданный батюшка, не поехал, потому что напрочь открестился от сына-богоотступника, а уж про бабу его, фармазонку и волхвитку, и речи вести не мог, — не поганил рот.
— Ах ты, пристежка ночная!.. ах ты, блудня! — заревел с порога медвежалый Ипат, и с пеной у замшелого рта тут же вытянул оторопевшую Фису сыромятным бичом, сплетенным в косичку.
— Верно, что из окулькиной веры, — прошипел Харитон, — то к одному, падлюга, прислонишься, то к другому. А тут и с поганистым спуталась, с нехристем. От его и покрылась, имануха блудливая… Ня побрезговала, вражья сила!
— Ведьма, она ведьма и есть. Но я те покажу, как порчу на людей наводить!..
Молодуха, ни живая, ни мертвая, белая, как снег, забазлала на всю избу, стала запираться, божась и суетливо осеняя себя двуперстными крестами:
— Ой, не бейте!.. ой, не бейте!.. родненькие вы мои! Наговоры все, наговоры. Сплетки. Со зла оговорили… От Силы, от него, кровиночки, понесла. Ей Бо…, от него, от него, богоданного.
— Брешешь ты все, змея подколодная! — старший деверь тут же, без долгих говорей, намотал ее зоревую косу на кулак …потекли зеленью выпученные бабьи глаза… раз ожег бичом, другой, третий, закатилась Анфиса в крике, обеспамятела от боли, а как вошла в разум, так все и выложила, словно на духу. Братовья, скрежеща зубами, готовы были порешить поселенца клятого, взять грех на душу, — может, оно за нехристя, за антихристово семя и простится?.. но тот — или учаял, что паленой шерстью запахло, или кто добрый упредил, — незадолго перед приездом ударился в бега. Но коль не попался каторжанин под крутую, распаленную руку, то всю ярость Рыжаковы и выхлестнули на его сударушку: высекли ее, как сидорову козу, и предали охулке: подстригли налысо за измену богоданному, отчего Анфису потом и величали позаочь расстрижкой. Нашли в Силиной избенке бараньи ножницы, зажали молодуху промеж ног, и полетели на половицы рыжые космы, будто клочья жаркого пламени. Почти бездыханную, беспамятную, турнули в этот огнистый ворох. Так вот и наложили поруганье по извечному семейскому обыкновению.
— По-доброму-то, — еще вздыхал Ипат, — надо бы подлюге голову обрить. Стригуть деук няпутных, какие прокудили девство до вянца. А уж мужних-то женок, в блуде уличенных, бяспременно надо брить. А по мне, дак лучше и убить…
— Ладно,— поморщился Харитон, уже с брезгливой жалью косясь на распластанную Фису. — Ня будем грех на душу брать. А блудня и без того век будет помнить.
— Такую и убить, Харитон, ня грех. Как в Писании: «Всякое древо, ня приносящя плода добра, срубають и бросають в огнь.»
Злобной обиды Ипату прибавляло то, что посельга, пригревший и приласкавший молодуху на худосочной, замшелой груди, засеявший ей ребятёнка, был из рода когда-то распявшего Великого Страдальца, вот отчего Гошку, коего Анфиса во блуде зачала и до срока принесла, скрытники, презиравшие его, дразнили не только суразом, боегоном и девьим сыном, но и поболтом, — значит, крови перемешанные, переболтанные.