– А это что за слово, непонятно? – сурово спрашивает он чернявую девчушку, возвращая ей один из пакетов.
– Главцентробумпром, – уверенно читаю я, заглянув через ее худенькое плечико с маленькой, словно сургучной, родинкой на левой ключице. – Главцентробумпром.
– А-а, – нарочито спокойно говорит мальчишка и, вдруг перехватив мой взгляд, замирает с открытым ртом.
Его чистые глаза наполняются трепетным светом восторга, и ясно, что, кроме этой капельки сургуча, нет для него сейчас ничего на свете.
Девочка нерешительно прикрывает родинку ладошкой.
На улице дует вольный морской ветерок, томительно пахнут белые гроздья акации, выхлопывают синий вонючий дым машины. Мне почему-то вспоминается, как ходил я в школу в ботинках, подошвы которых были прикручены алюминиевой проволокой. И как однажды, когда мне было уже лет тринадцать, я увидел толстую книгу в коричневой обложке, на которой было написано прописными буквами «САТИРА И ЮМОР». Я почему-то решил тогда, что Сатира – это девушка, а Юмор – мужчина, и сладостно думал, что они любят друг друга, как Тахир и Зухра или Тристан и Изольда.
Главцентробумпром – невольно возвращаюсь я в мыслях к несуразному конторскому слову, к мальчику и девочке, вся жизнь которых так далека от этого слова. Я думаю о том, как старательно он выписывает квитанции, ставит штемпели, как дрожит его сердце от усердия и боязни напутать. Я хорошо его понимаю, потому что тоже получил свою первую зарплату в пятнадцать лет. Вполне возможно, что ночью ему приснится этот ГЛАВЦЕНТРОБУМПРОМ в виде слона с прозрачным полиэтиленовым брюхом, набитым заказными письмами, с чугунными ногами, которые могут раздавить в любую минуту, с горящими глобусами вместо глаз. Слон вот-вот настигнет его, стопчет, но тут вдруг откуда ни возьмись появится чернявая девочка с маленькой сургучной капелькой на левой ключице, возьмет его за руку и одним рывком поднимет в небо.
II
Орфей
– Орфея забили камнями шалавы, так называемые вакханки. И река Гебр унесла его тело к широкому морю. А старенькую кифару, на которой играл он бывало, прибило к острову Лесбос. Там подобрали ее добрые лесбиянки и за ненужностью отдали богам на Олимп. А те поместили ее на небе и назвали Созвездием Лиры. С тех пор она и горит в ночи. Вон там, где строится телебашня, сейчас дождь – не видно, – говорю я Орфею.
Он сидит передо мной за столом в черных сатиновых трусах до колен, в вылинявшей тельняшке. Едим прямо из сковородки картошку, жаренную на подсолнечном масле. В углу, на тумбочке, стоит гармонь, он играет на ней и поет хриплым голосом свои прекрасные песни, за это я и прозвал его Орфеем. Орфей – щуплый, маленький, с прокуренными зубами и ранней лысиной. Он еще не знаменит и боится косого коменданта, бывшего когда-то тюремным надзирателем. Сейчас Орфей живет в общежитии нелегально. На днях его прогнали из института «за злоупотребление спиртными напитками и глумление над святынями». Пьет он не больше других и глумиться над святынями не думал. Просто собрал с этажей портреты русских классиков, поставил у себя в комнате и беседовал с ними. Кому не хочется посидеть в хорошей компании?
Орфей – застенчивый, тихий человек, поплававший в море, поживший среди простого народа, с песенной болью в худой груди. Эта боль его мучит, гложет, не отпускает ни днем, ни ночью: все чудятся строчки, звуки… Поэтому, когда выпьет, он становится дерзким, грубит, лезет на рожон. Правда, меня никогда не трогает, не знаю почему – так повелось.
Уже за полночь. Мой сосед по комнате уехал к себе домой, в Подмосковье, а изгнанный Орфей квартирует на его койке. Он еще не думает, что придут времена и десятки однокашников объявятся его братьями и будут искренне говорить, что не отходили от него ни на шаг, делили с ним хлеб, воду, соль, водку и что там еще? Никто ничего не делил. И я тоже. Каждый жил своей жизнью. А если случалось вместе поесть, выпить вина, перехватить друг у друга трешку, то разве это в счет? Мы были молоды, и каждый мнил себя Орфеем, с лирой, а не с гармошкой. И в этом не было ничего дурного.
Пора спать. Завтра нужно проснуться пораньше, сдать пустые бутылки, их принимают в нашей будке только до одиннадцати утра.
Сдадим – купим килек, чаю. И день наш будет так же прекрасен, как этот майский дождь, что идет, светясь, за открытым настежь окном, льется поющими в ночи струнами, натянутыми на великой лире жизни.
– Надо почитать этот миф, – задумчиво говорит Орфей, – странно, что его убили женщины… – Он смотрит далеко вперед: за завесу дождя, за завесу будущих лет. – Как странно, – повторяет он еле слышно, и темный ужас прозренья мелькает в его пытливых, цепких глазах.
А может, все было и не так, может, этот последний штрих я выдумал сейчас, когда знаю, что на могиле Орфея поставлен памятник с надписью: «Большому русскому поэту…»
В пределе земном
Он был похож на осеннюю муху, ушастый, грустно раскосый, он вяло жил на земле, вяло думал.