Связь всех частей этой книги прежде всего тематическая, вернее, настроенческая – все так или иначе связано с Севером, который то «место действия», то «пейзаж души», то герой за сценой, то центральный герой. Многостороннее переживание писателем Севера – лирический стержень книги, его, так сказать, эмоциональный контрапункт. «Север, Север!» – восклицает Казаков, нащупывая характеристические признаки этого мощного природного комплекса, отдаленного от привычной среднерусской полосы – классической территории русской прозы. По «Северному дневнику» мелькают слова «первобытный» и «первозданный», именно здесь писатель переживает головокружительные «провалы времени», наблюдая фантастическое почти совмещение давно минувшего и современности, без промежуточных культурных слоев: «Я как бы провалился на минуту в доисторические времена, и мне показалось, что жизнь на земле еще не начиналась». Север, по Казакову, – отзвук вечности и бесконечное творчество жизни. Именно здесь писатель смог удовлетворить свое стремление к генерализации явлений. Его видение мира укрупняется – от предмета он переходит к явлениям, пользуясь при оценке планетарными эпитетами: «…внизу на марсиански красной и желтой тундровой поверхности пошли пятна снега…»
Совмещение крупных массивов времени с бегущей минутой резко ее оттеняет. Результаты человеческого труда посреди «вечного, доисторического» особенно могущественны. На фоне «безбрежного океана воды, неба и льдов» масштабней мощная динамика Мурманского порта:
…Что значит природа в жизни современного человека, в чем тот тайный, жаркий искус, исходящий от нее? Общение с природой для героев «Северного дневника» – могущественное обновление бытия, праздничное ощущение реальности, внезапное явление сверкающего, лучезарного подлинника жизни. И, соответственно, главное усилие Казакова-прозаика – удержать реальность средствами живописной пластики, не упустить ее из виду, соблазнившись эстетическим, лирическим либо умственным истолкованием. «В эти короткие миги, жадно озирая их, успевая схватить какие-то подробности в их движении, в их выражении…» – такова формула лихорадочного постижения живой, ускользающей реальности, охраны ее суверенитета от посягательств собственных чувств и настроений.
Казаков не удовлетворяется художественной съемкой местности, хотя и в этих пределах творческого овладения предметом он не раз демонстрирует свое мастерство. Порою уточнение капризных, уклончивых черт явления происходит в виду читателя, с небрежной уверенностью в блестящем результате:
Не удовлетворяет Казакова и эмоциональное усиление природы, предложенное Паустовским, который с любой детали пейзажа взимает обязательную дань лиричности. Не влекут его и безыскусственные, разъяснительно-ученые описания Пришвина. Хотя знание предмета, его отличительной природной функции неизменно присутствует в художественной детали Казакова. И конечно же на полемическое небрежение у Шкловского – «Пели внизу соловьи, или не соловьи» – Казаков тотчас же откликнется уточнением. Вещь у него, предмет, пейзаж, целый край, природные стихии, как то: море, северное сияние, ветер, небо – исследованы с возможной для человек полнотой – на вкус, запах, цвет, звук, форму. И все не видовая съемка его влечет, хотя и здесь он мастер, но мастер по традиции. «Что толку в поэзии, если не понимать великой важности всего, к чему прикоснулся?» – восклицает Казаков. И эту важность, весомость природных форм в своей прозе неизменно усиливает. Известны слова Эйнштейна о том, что каждый художник предлагает свою модель мира. Казаков не удовлетворяется созданием еще одного «личного» мира с субъективными параметрами. Он хочет воссоздать в слове единый для всех мир, выделить его универсальные знаки. Он свято верит во «внезапную божественность слова», несущего правду о мире. Он знает, что слово, вернее хитрая комбинация слов, схватывает суть предмета.