Она вместе с нами из машины выходить не стала. И в тот раз, в последний, когда я остановился у автогриля, она из машины не вышла, дремала на сиденье, а может, просто делала вид, что дремлет. Я тогда через лобовое стекло поймал ее взгляд, вполне бодрствующий, когда обернулся, полюбовавшись перед этим на бездействующий голубой щеточный агрегат для мойки машин, и тогда я, помнится, подумал, что ничего у нас не выйдет, что я снова ее потеряю. Покупая в автогриле печенье, я, в сущности, знал, что она умрет…
Гробовщик ел, взял себе тарелку холодного риса и минеральную воду. За воротник рубашки он тщательно заправил бумажную салфетку. Я смотрел, как неторопливо он всем этим занимался — со спокойствием слишком намеренным, почти демонстративным; оно, конечно, шло от его характера, но выглядело еще и рекламой его ремесла. Через театральность своих манер он, казалось, приглашал ближних набраться терпения — ввиду перспективы совершенно неизбежной всеобщей смерти, которую он скромно представлял.
Около нас никто садиться не стал. Я начинал ценить преимущества путешествия в обществе могильщика, я не мог бы пожелать себе спутника более удачного — он и вилкой орудовал, не двигая головой и не нагибая шеи. Себе я взял фруктовый салат и пиво, пил из горлышка холодной бутылки, через стекло поглядывал на нашу похоронную колымагу, запаркованную внизу под навесом из стеклопластика. Я взял пластиковую вилку, стал ковыряться в салате, при этом темная виноградина выскочила из мисочки. Она угодила гробовщику в шею. От этого маленького ущерба, нанесенного его респектабельной внешности, он несколько растерялся. Он столько времени затратил, приспосабливая салфетку, и вот теперь я, правда случайно, умудрился попасть в единственный незащищенный краешек его образцово-белой рубашки. Он снял салфетку с груди, намочил ее в минеральной воде и стал оттирать пятно. Я у него даже извинения не попросил, я внимательно рассматривал темные волоски, которые теперь просвечивали через мокрое полотно, прилипшее к коже. Он снял очки, положил их на стол.
Я принялся за пиво, тянул его, пока ничего не осталось.
— Хотите кофе?
— Нет, спасибо.
Он отлучился, потом вернулся, неся только одну чашечку. Выпил кофе, взял так и не распечатанный пакетик с сахаром и засунул его в нагрудный карман пиджака. Очков он не надел, руки его задумчиво теребили сложенные заушники. Я прислонился к стеклу огромного окна, чувствуя коленями бездействующий радиатор отопления, осыпанный окаменевшей пылью.
— Она была вашей любовницей?
Его вопрос застал меня врасплох, таким же неожиданным оказался и ветер, ворвавшийся в листы стеклопластика.
— Почему вы так думаете?
Я так к нему и не повернулся. Пивная бутылка отражалась в стекле, бросала зеленые отблески на его грязную, ничего не выражавшую поверхность.
— У нее не было кольца, а у вас есть.
— Может, она его просто не носила…
— О нет,
— Оно и потеряться может.
— Тогда они покупают другое, будут экономить на еде, залезут в долги, но обязательно его купят.
Право же, лучше бы ему было помалкивать, как и раньше, — молчание его было таким безупречным, беседа — гораздо менее.
— Вы очень ее любили?
— Вам-то что за дело?
— Да я так, разговора ради.
Он взял со стола очки, поднялся и, держа очки против света, заглянул в темные линзы.
— Год тому назад я потерял жену, — сказал он.
Надел очки. Массивные заушники, выточенные из темной кости, скользнули на место.
— Поехали?
Теперь, в машине, он казался погрустневшим, а может, погрустневшим был не он, а я… Дорогу покрывала каша из серой грязи, сгустки ее катились перед носом нашего фургона.
— Я очень ее любил… — тихонько сказал я, — очень, очень…
Помню, какое-то время мы стояли перед насыпью из белой глины, в поле, сбоку от местного проселка, черный фургон был брошен на дороге. Рядом росло большое шелковичное дерево, я прислонился к его стволу, ствол был теплым, много теплее моей спины. Я смотрел себе под ноги и плакал. Гробовщик стоял передо мной. Он от души желал мне помочь, наклонил голову, обнял меня, промолвил: «Держитесь!» — потом выпрямился, и я услышал, как щелкнули его колени, расправившиеся наконец на этом лугу. Луг зарос высокими травами, в них просачивался ветер, он шелестел и музыкально посвистывал. Перед этим я все успел рассказать гробовщику — об Эльзе, о тебе, только что родившейся, об Италии. И плакал я из-за Италии, только вот мне никак не удавалось произнести ее имя целиком, я принимался рыдать на втором же слоге, икал пивом — оно настойчиво поднималось к горлу, точно в желудке продолжало бродить и увеличиваться в объеме.