Тогда, плавя касаниями, он не ждал ответа. Он не требовал, загоняя в угол, моих признаний в любви. Он просто сказал сам, произнес свои сумасшедшие слова как само собой разумеющееся, и это, пожалуй, пугало больше всего.
Мне говорить было нечего.
Я не знала, так и не разобралась, что чувствую к нему. Я… люблю? Влюбилась? Или же мне просто… нравилось?
Нравилось с ним спать, трогать и чувствовать его руки, тяжесть тела. Нравилось не одиночество, которое после новостей Еньки ощущалось так остро и болезненно, с Савой же… были ужины, вечера и выходные на двоих. Мне нравилось, что о Измайлове, смотря в тёмно-серые глаза, забывалось и не думалось.
Не ныло каменной болью сердце.
Почти.
Только в ставшие редкими встречи сердце, сбиваясь с ритма и проваливаясь вниз, всё одно предавало. Оно доказывало раз за разом, что Глеба я не забыла, не исчезла глупая влюбленность и привязанность.
А значит, любить Гарина я не могла.
Нельзя ведь быть влюбленной сразу в двух.
Я так думала.
Я крутила в голове эту назойливую и жалящую мысль, когда к воображаемой стенке расстрелов меня приперли, загнали в колючий угол и ответ про чувства всё же потребовали.
Отсчитывал календарь числа июля.
Гуляли укутанные в тёмно-синие сумерки парочки по горящей огнями набережной, о гранитные берега которой плескались чёрные волны.
Играла музыка в ресторане.
Мы же вот… ссорились.
Думалось с отчаяньем и злостью, что разговариваем мы тихо и даже предельно вежливо, но лучше было б, наверное, полномасштабно скандалить и орать, бить посуду, чтоб осколки её брызгали вместе со слезами. Лучше было б, пожалуй, вообще не приходить в тот вечер в тот неуютно-помпезный ресторан.
Только мы вот пошли.
И не вдвоем, а с другом Гарина и его Танюшей.
Друга же звали Степан Дмитриевич.
— Мы учились вместе, — это мне объяснили ещё по дороге, — давно не виделись. Он в адвокатуру ушёл. Тут встретились, решили, что надо увидеться нормально.
Посидеть-поговорить.
Обычное дело.
Ничего не предвещало плохого сценария, пока с Танюшей — лучше так, а не Таня — меня не познакомили. Приятного знакомства не случилось, это был факт. Вечер переставал казаться томным и начинал смахивать на убийственный, это был факт номер два.
Третьим фактом шло то, что тонко чувствующих барышней и тургеневских девиц я не переносила на дух. Не было в моём окружении дамочек, которые от вида капли крови хлопались в обморок и томно-сонно тянули каждое слово, так, что пять раз их мысль можно было сказать самому. Я, может, тоже всегда мечтала быть такой, только вот жизнь всегда ставила в такие позы, что тонко выходило только материться.
Ивницкой потом я так и выдала.
Тогда же, приклеив улыбку и закрыв рот, я слушала, что профессия врача ужасна. Какие-то болезни, запахи, грязь, кровь, зараза, медики, что сами такие грубые и злые люди, просто кошмар.
Фу, фу, фу.
— Мне делается дурно даже от порезанного пальца, — Танюша, хлопнув длинными, как наши рефераты, ресницами, выдала на печальном придыхании. — Я совсем не могу слушать, когда кто-то начинает рассказывать про свои болячки. Мне нельзя такое знать. Это гадко и не позитивно. А уж если кто умирает, когда вы не спасаете…
Молчать было сложно.
И нога под столом, выдавая раздражение, качалась.
Но… Гарин о чём-то своем, юридическом и не особо интересно-понятном, увлеченно беседовал со Степаном Дмитриевичем. И портить ему вечер я не хотела, поэтому язык прикусила в прямом смысле слова.
Пусть и рвалось просветить про что-нибудь этакое, непозитивное и гадкое.
Например, про бабку, что позавчера умирала часа два и последние минут десять мы просто ждали, стояли и смотрели, как мозг уже умер, а сердце, выдавая единичные редкие комплексы, всё цеплялось непонятно за что.
Нам такое не просто знать, а видеть как было?
Кто сказал, что из чего-то другого, более каменного и непробиваемого, чем эта нежная фиалка, мы слеплены?
Чем она лучше, почему ей ничего плохого и грустного знать нельзя?
— Вот честно, — на откровенности Танюша перешла как раз в тот момент, когда один случай из практики на скорой, на той неделе, я припомнила, — я бы не пришла, если бы знала, кто ты. Вдруг ты нахваталась в своей больнице и теперь заразная?
— Это вряд ли, — оскалилась, переставая качать ногой и понимая, что всё, Остапа понесло, я очень дружелюбно и нежно, почти как она, — я в последние дни была только в судебно-медицинском бюро, в главном здании. А там только голову варили.
Наверное, будь это другой день, я бы всё же смолчала.
Но… позавчера были чудовищные сутки.
Практика, на которой со скорой я побегала и много чего посмотрела, посидела с терапевтом в поликлинике и на промежуточную сдачу дневника к старой грымзе, что два часа мотала нервы и не добавляла настроения, съездила.
И инфекционные болезни, выпавшие последним циклом пятого курса, ещё были свежи в памяти. Там нам показывали молниеносные формы менингококковой инфекции, когда утром здоровый ребенок, вечером доставленный в реанимацию, а утром уже вскрытый.
— Ч-что?