До сих пор он вторую жизнь принимал, в общем, с не очень значительными оговорками. Все минувшие для него двадцать лет принимал. Он ведь тоже не был страдальцем за все человечество и оценку жизни давал прежде всего по тому, каково ему самому в ней, жизни, приходилось. И вот двадцать лет жизнь была к нему добра — прежде всего потому, что Наташа была с ним; тогда, в прошлой жизни, когда Зернов еще жив был, Сергеев и не ожидал, что так все обернется: уж как-то нечаянно это началось, ни с одной стороны настоящего чувства не было, а потом откуда ни возьмись — возникло, да такое, что так и не прошло.
Конечно, все эти последние двадцать лет — как только Сергеев разобрался в сути этой второй жизни — было ясно, что вот пройдут они — и Зернов вернется, и придет час расставаться. Однако двадцать лет, когда стоишь в самом начале их, — это так много, это бесконечность почти… Но именно — почти; и, значит, есть у почти бесконечности все же конец, — и вот он наступил. Сергеев раньше думал: ну что же, раз придет необходимость — смиримся, на то и необходимость, чтобы с нею смиряться. А вот пришла она — и оказалось, что смириться невозможно, не в силах он опустить руки и сказать: ну, быть посему. Поэтому и терзало его сейчас желание — как-то воспротивиться, восстать, изменить. Сначала мысли эти казались ему бредом, потому что хотя и были слухи о такой возможности, но — слухи, не более того, практического смысла в них, судя по всему, не было ничуть. Однако если одна и та же мысль возникает у человека постоянно, а еще точнее — вообще не покидает его, то, сколь бы ни была она бредовой, человек рано или поздно к ней привыкает, а привыкнув — человек от природы привыклив — начинает считать ее естественной, следовательно — осуществимой. Признав же осуществимой — начинает искать способы практического ее осуществления.