«Я не упрекаю тебя в антисемитизме. Я только сказала, что каждый из вас хоть чуть-чуть, да антисемит. Скрытый антисемит. Иначе зачем было тебе упоминать о моих еврейских руках?»
«А разве я не упомянула о моих пролетарских руках?» Лона вскинула свои руки вверх, и обе затряслись от смеха. Они хохотали громко, заливисто, по-девчоночьи. Казалось, сейчас они выбегут из домика и начнут играть в салки. «Какую чушь они только что несли!» — подумал я, глядя на них.
Никогда я не чувствовал себя таким одиноким, таким заброшенным, как в тот момент. Мне еще не было тринадцати лет, но я, как мне казалось тогда, был уже совершенно никому не нужен. Матери без меня было бы гораздо проще.
Да и Лоне, наверное, прятать одну мать было бы во много раз легче, чем нас двоих. Да так ли уж на самом деле хочу я дожить до конца войны? Что будет с нами, если наци все-таки выиграют эту войну? Если у них в руках вдруг окажется какое-нибудь чудо-оружие? Стоит ли в таком случае цепляться за жизнь? И вообще — сколько еще времени нужно прятаться? Прятаться в этом холоде, с этими глупыми женщинами?
Я тосковал по теплой постели Розы Тойбер, по ее грубоватому берлинскому говору. Я тосковал по дому, — своему, настоящему дому с кирпичными стенами, деревянными полами и закрывающимися дверьми.
Стоя у окна садового домика, я глядел на безотрадный пейзаж, на серое декабрьское небо. Я не понимал тогда, какое это счастье — вот так стоять и смотреть на унылый пейзаж за окном, на затянутое облаками небо. Я заплакал.
Обе женщины бросились ко мне, наперебой стараясь обнять, утешить. «Да, конечно, мы не сдержались, это наша вина. Но таких стычек никогда больше не будет», — уверяли они меня.
Я принимал ласку матери, выслушивал ее обещания, но мировая скорбь все больше овладевала мною. Целые дни я молчал, не произнося ни слова. Молчал даже тогда, когда мать пыталась вызвать меня на разговор. На все вопросы я или кивал в знак согласия, или качал головой. Молча.
Я видел, как страдает мать от моего молчания, как с трудом подавляет в себе желание сорваться, закричать на меня. Это ей почти всегда удавалось. Но я упрямо молчал. Думаю, мне даже доставляло удовольствие мучить ее.
Теперь Лона все чаще присылала к нам своего мужа, Фуркерта. Он приносил нам продукты, теплое белье, а однажды даже принес для матери новую, с иголочки, военную шинель. «Это наверняка краденое», — сказала мать, когда Фуркерт ушел. Она брезгливо подняла шинель двумя пальцами.
«Мы должны отдать это Лоне обратно. Вещь, конечно, теплая, но оставлять ее нам нельзя».
Я удивленно уставился на мать.
«Думаю, отдавать шинель обратно не нужно. Фуркерт может обидеться, и кто знает, как он себя тогда поведет».
Фуркерт приходил к нам все чаще, даже тогда, когда Лона не просила его об этом. Очевидно, моя мать нравилась ему. Иногда он приносил целые чемоданы с какой-то дешевой одеждой.
«Теперь ты можешь открыть здесь трикотажный магазин», — ухмыляясь, говорил он матери.
Его подарки пугали нас. И вдруг он пропал. Может, Лона запретила ему приходить к нам? А может, он опять попал в тюрьму? В нашем садовом домике снова стало скучно. Чемоданы с одеждой Лона унесла, дав понять, что ее муж украл эти вещи. Запасы топлива были у нас на исходе. В кладовке становилось все меньше угольных брикетов и дров. Мать сказала об этом Лоне, и та обещала, что хозяйка домика опять завезет нам топливо. Однако ничего нам так и не завезли. Топливо приходилось экономить. Мать проявляла чудеса изобретательности, стараясь сохранить в домике тепло.
Именно в это время мне пришла в голову мысль убежать. Я не хотел быть обузой (так мне казалось) для матери, но и она тоже не должна были стеснять меня. У меня был план. Я хотел обойти все еще оставшиеся в Берлине консульства. Но сначала нужно будет разузнать, нет ли там немецких представителей. Самое безопасное, думал я, обратиться к шведам. Швеция — нейтральная страна, участия в войне она не принимает, и там, кажется, почти нет антисемитов. «Почему?» — спросил однажды мой отец и сам на этот вопрос ответил:
«Там слишком холодно для нас — ведь мы же восточные люди! И еврейская община там, наверное, крошечная».
Тогда все смеялись отцовской шутке. Отец был замечательным рассказчиком. Каждую субботу у нас собирались друзья и родные, чтобы послушать его удивительные истории. У отца уже тогда были больные легкие, поэтому обычно он лежал в столовой на широком диване.
Мать ставила на стол громадные блюда с картофелем и вареной говядиной, к которой она всегда подавала тертый хрен. После еды на стол ставилась настойка из изюма. Все набрасывались на еду как после недельного поста. Отец не ел вместе со всеми, но с удовольствием смотрел, как гости расправлялись с едой. Время от времени он рассказывал какой-нибудь анекдот или коротенькую историю. Когда же на столе появлялась настойка, наступала очередь основного повествования. Некоторые истории он рассказывал по нескольку раз, но каждый раз по-разному.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное