Иногда так оно и случалось. Но чаще, встретив сопротивление, он загорался и напирал уже всерьёз, с возрастающим воодушевлением.
– Только до пива прокатимся, – и хлопал пятернёй по багажнику. – Туда и обратно!
– Не, – благоразумно и опасливо отвечала я, зная, что «до пива» (пиво качали из бочек на углу Кашгарки и улицы Ленина) – это лишь предлог, а покатит он дальше, дальше – до Алайского, до Энгельса, до Первомайской, потом до ОДО, окружного Дома офицеров, а там и до Луначарского шоссе…
Вообще, его идей и забав я побаивалась. В характере братца сочеталась дикая энергия с полнейшей безответственностью и неожиданными всполохами весёлой злости. Бабкино «чёрта смолить» точнейшим образом подходило к его характеру и устремлениям.
Сейчас понимаю, что у него были явные садистические наклонности. Мои страхи его забавляли, подстрекали, а вечная отключённость и равнодушие к дворовым играм приводили в сильнейшее раздражение.
– Тогда до парикмахерской и назад, – говорил он. – Пулей!
Я ненавидела безумные скачки на багажнике его велосипеда по ухабам и булыжникам, каждый из которых отзывался в моём щуплом теле каким-то мерзким дребезгом.
– Не, мне мама не разрешает.
– Фуфло! – азартно кричал он, хватал меня под мышки, взгромождал на багажник и бегом выкатывал велосипед к воротам, вскакивая в седло на ходу.
Мы заезжали бог знает на какие окраины; там он ссаживал меня на очередном пустыре, среди развалин саманных домов, поросших травой, и говорил:
– Вернусь мигом, не ссы!
Возвращался, бывало, часа через два-три, наездившись до онемения конечностей…
– Давай, садись, глиста! – раздражённо бросал мне. – Свалилась на мою голову!
Так однажды он бросил меня на старом мусульманском кладбище, на окраине улицы с победным названием Чемпион…
Весь учебный год через это кладбище, что карабкалось по обрыву над речкой Анхор, ходили учащиеся школы № 8. Но в каникулы там воцарялась тишь, и только сухая жара звенела над потрескавшейся глиной да из зарослей выгоревшей травы внезапно катапультировались кузнечики над полумесяцами ржавых покосившихся оград.
Два забытых мавзолея горбились глиняными куполками, некогда облицованными лазурной плиткой. То ли отвалилась она, то ли кто-то отколупал, лишь осколок последней прикипел к старой глине намертво, и в окружении щетины жёстких колосков на нём сидел рыжий голенастый скорпион, подрагивая на солнце занесённым серпом членистого хвоста.
А на пригорке, в затенённом шатре старой ивы, мощными корнями вытягивающей воду из Анхора, оставался пятачок не опалённой солнцем травы в крапинах белой кашки, среди которой пламенели три последних весенних мака.
…Я провела там весь день – видно, брат забыл обо мне и вспомнил, лишь вернувшись домой, когда бабка уже хватилась меня и, перепуганная, искала по окрестным улицам.
На кладбище она меня в конце концов и нашла. Но – не сразу…
Азиатские дремотные сумерки уже напитались зеленовато-волнистым излучением глинистой почвы. В глубокое, ещё не чёрное, а сливовое небо поднимался прозрачный столб мерцающей мошкары.
Когда внизу, на берегу Анхора, показалась сутулая фигура бабки и послышался надрывный крик «Ма-а-амэ-лэ-э-э!!!» – я пребывала в зачарованном трансе, какой обрушивался на меня несколько раз в жизни. Так в ущелье из-за горных вершин на небесное око внезапно вползает мутная катаракта неизвестно откуда взявшегося облака…
Состояние это напоминает обморок, в игольное ушко которого беззвучно просачивается тонкая струйка жизни. Ещё это похоже на два снимка, случайно снятые на один кадр и прорастающие друг в друга.
Механизм погружения в эту бездну можно сравнить с раскручиванием карусели. Некая деталь, образ, мысль, засевшая в сознании и странно меня волнующая, служит осью, вокруг которой, вначале неспешно покачиваясь, вразвалочку плывёт окрестное пространство… Затем хоровод прихватывает бегущие рядом мысли и образы; скорость вращения увеличивается, быстрее, быстрее… вскоре всё сливается в пёструю ленту, а затем и вовсе растворяется… Мир вздыхает и гаснет в жемчужном мареве, в питательной среде, способной взращивать самые причудливые фантомы…
Так пророс сквозь моё забытьё далёкий бабкин рёв. Я лежала в плакучем шатре старой ивы, под большой лиловой прорехой вроде окна; в ней остро вспыхивали ещё слабые звёзды, постепенно накаляясь, роясь и кружа…
– Ма-а-а-мелэ-э-э!
Почему я не отзывалась на этот умоляющий зов – мне до сих пор непонятно.
Продолжала тихо лежать, уплывая в звёздное окно плакучей ивы, плавясь в тихой истоме блаженного полуобморока…
В конце концов бабка набрела на меня, вздёрнула с земли, плача и ощупывая с головы до ног…
Мы поплелись домой: она – обессилевшая после стольких часов волнения и слёз, я – восставшая от странного сна.
Я ничего не объясняла, да и не смогла бы объяснить, и бабка, видимо, решила, что я просто заснула там, под деревом, потому и не успела испугаться темноты и кладбищенской заброшенности.