Вечером брат был исстёган самолично моей мамой, явившейся после работы навестить дочь и родителей. Узнав о моём приключении, она схватила со спинки стула дедов ремень и увалисто погналась за племянником вокруг стола (она донашивала мою младшую сестру), пытаясь достать поганца. Тот ловко уворачивался, скакал по стульям, взлетал на стол, спрыгивал на топчан, где долгие месяцы кротко умирал от рака дед, дразнил маму и смеялся; правда, и получал время от времени, и тогда взвизгивал, словно от удовольствия, яростно расчёсывая место удара…
Но звон и шёпот летнего дня и полное звёзд окно в тёмной кроне одинокой ивы с тех пор навсегда слиты в моей памяти с образом старого мусульманского кладбища…
К чему я мысленно расставляю фигуры для очередного драматического спектакля на открытой сцене моего неугомонного воображения? Словно мне предстоит рассказать о некоем волнующем событии… Вздор: ничего особо волнующего не помню. Вот только один эпизод… я назвала бы его обратной рокировкой на круги своя…
И это тоже было на каникулах, на летних: во двор въехал грузовик с мебелью, в кузове которого, обняв ореховый буфет без дверец, стоял мой дядька с почерневшим лицом.
Машина подползла к веранде, борта со стуком откинулись, и водитель с дядей принялись втаскивать в дом наспех связанные тяжёлые узлы, из которых свисали бессильные рукава и горловины платьев и свитеров. Из кабины упруго выпрыгнул мой брат, раскрасневшийся, возбуждённый, и, пока дядька молча сновал из дома к машине, принимая на спину и плечи тюки и мебель, захлёбывающимся от восторга шёпотом рассказывал на веранде растерянной бабке, как папа стоял перед той на коленях, умоляя остаться и простить.
– Ни хрена ему не помогло! – с торжеством приговаривал братец свистящим фальцетом. – «Умоляя-а-аю: прости и оста-а-анься!» Ни хрена не помогло!
Ума не приложу – за что мог просить прощения у женщины мой святой дядя, но догадываюсь, что только за сына – паскудник был невыносим. И судя по тому, с каким восторгом, обхватывая обеими руками невидимую бочку перед собой, тот демонстрировал дружкам во дворе размер «Лизкиных титек», полагаю, что та его застукала за подсматриванием. Могу только предположить, что Лиза настаивала на удалении этого оболтуса из дома, а дядя, отлично сознавая, до чего может тот докатиться без отцовского пригляда, не согласился…
Понимала ли я тогда, что на моих глазах происходит одна из тех незаметных прекрасных драм, что придают любой жизни высокий смысл и на которые в конце пути ты оборачиваешься с благодарными слезами? Да нет, конечно. Все поистине драматические события моего детства выглядят сейчас сценами из кукольного спектакля – да детство и не умеет сопереживать иначе. В те минуты картина душераздирающего объяснения в духе индийских мелодрам, заполонивших и покоривших Ташкент, воссияла во всю ширь мечтаний семилетней дуры, и я испытала восторг не меньший, пожалуй, чем мой окаянный брат.
…Между прочим, бабка тоже любила индийские мелодрамы.
Однажды пошла со мной на дневной сеанс в кинотеатр «Тридцать лет Ленинского комсомола», где всхлипывать начала, кажется, на титрах в начале фильма, а в конце уже рыдала в голос. Мне странно это вспоминать: ведь в её характере не было ни грана сентиментальности. Вероятно, тут срабатывало некое эмоциональное сопереживание. Хотя её насмешливый артистизм придавал всему, на что она смотрела, холодноватое отстранение: актёры вообще редко бывают людьми сентиментальными.
И как любой актёр, она была напичкана байками и притчами – только не заёмными, а почерпнутыми в собственной жизни и в жизни местечка Золотоноша. У неё и притчи об ангелах были похожи на рассказы о соседях и родственниках. Так, в детстве я много раз слышала о Самаэле и Гавриэле, лихой парочке ангелов, порученцев самой Смерти; они шлялись по миру, выглядывая подходящую дичь, каждый со своим подручным инвентарём. Такими вот баснями потчевала внучку моя артистичная бабка.
– Двое их, – говорила она деловито, будто обсуждала с соседкой купленную на Алайском курицу… – Двое их у неё на подхвате: ангел смерти Самаэль и ангел смерти Гавриэль. Са-маэль – тот приходит за грешниками со щербатым ножом, ещё и ядом отравленным… О-о-от такой секач, не дай боже!.. – показывала руками, как рыбак отмеряет размер пойманной рыбы. – А Гавриэль – того за праведниками посылают. Нож его отточен, остёр как бритва, на солнце сверкает… Ударит этим ножом точно в грудь – и отправит тебя прямо в рай!
– Меня?! – пугалась я. Мне тогда не очень хотелось в рай. Да и сейчас не очень хочется.
– Зачем – тебя? Ты что, мамэлэ, не дай боже… ты ж махонькая! Это я так, к примеру… К тому, что о божьем наказании надо помнить.
Кстати уж, о наказании.