В этих сюжетах интересна моя роль, моя проклятая писательская суть: исправлять и направлять поведение героев. Вместо того чтобы, став твёрдой скалой разума и факта в этой обители безумия, уверять маму, что отец умер шесть лет назад и потому никак не мог «сбежать с этой сукой Катькой»… я, нормальный вроде бы человек, принимаюсь чуть ли не с пеной у рта доказывать, что папа её обожает, что «только сегодня утром он был здесь, навещал тебя, вот принёс такие вкусные пирожные… да ты ешь, а то он обидится!»… И так далее, в этом роде и в этом жанре.
Борис недавно присутствовал при подобной сцене, уверял, что мы с мамой выглядим очень органично «абсолютно чокнутым дуэтом».
Частенько на фоне этого вязкого психического кошмара меня пронзает ощущение, что мать прикидывается и это уже абсурд, возведённый в квадрат, такой кошмар в кошмаре, сон во сне. Мне кажется, что, сидя в укреплённом доте своей болезни, она подглядывает в щель, следит за моими реакциями, время от времени обнаруживая поразительную – над туманом болезни – проницательность. Произносит вдруг фразу, от которой я вздрагиваю и долго внимательно смотрю в её безмятежное лицо, отыскивая признаки сознательного коварного розыгрыша.
Вот моё обычное посещение. Время чая… хорошее время. Всех вывозят к столам после дневного сна, все ухожены и умыты, в хорошем расположении духа, а на столах уже выставлены чашки с чаем – не горячим, конечно же, – и тарелки с «вкусненьким»: куском пирога или запеканки. А тут и я с непременным излишеством: в соседней кондитерской пекут замечательно пышные ванильные булочки.
Пока мама пьёт чай, я рассказываю семейные новости, чаще реальные, иногда придуманные. Хорошо, когда в них есть некое зерно, из которого можно вырастить причину кого-то вспомнить. Сегодня такое зерно есть: Ева с мужем и детьми отдыхают на Крите, каждый день заваливают меня фотографиями, так что я готова к демонстрации фотосессии.
Для начала долго выясняем – что такое Крит, где находится, какому государству принадлежит. Всё же удивительна моя беззащитность: после всех этих лет ежедневного постепенного маминого ухода, растворения, испарения её личности каждый раз, когда обнаруживается ещё провал, ещё пробоина в её бедном мозгу, – у меня внутри разверзается чёрная дыра, всё немеет, и я сама зависаю в тоскливой пустоте, словно мне вот сейчас уже сообщают о её смерти.
Наконец демонстрирую в телефоне десятки фотографий: Ева, дети… все весёлые, загорелые, полуголые, в застывших морских брызгах; вот они за столом на открытой веранде, над головами – осьминог свисает с верёвки, как тряпка… Вот жёлтая-жёлтая коса врезается в синюю-синюю воду. Вот крошечная церквушка с пятью лазурными куполками.
– И сколько тебе это стоило? – спрашивает мама обыденным своим здравым голосом. Вот он – тайный проницательный взгляд сквозь щель дота! Вот она – прежняя мама, её насмешливый острый ум. И я, восхищённая её – над болезнью, над пропастью забытья – проницательностью, спрашиваю:
– Почему ты решила, что платила я?
– Ха, – невозмутимо отзывается она. – А кто же!
Надо, надо смириться. Надо прекратить подыгрывать болезни, перестать подхватывать её полубезумные реплики и пытаться выудить из них якобы здравый смысл. Нет и не может быть никакого здравого смысла в этом периоде нашей жизни… Зачем я цепляюсь за каждую её фразу, выкапывая в ней, как курица – просо, крохи разума? Кому пригодятся эти Хармсовы диалоги?
– Привет, мамуля, как дела?
– Хреново.
– Что так?
– Не знаю, будет ли здесь приличная зарплата.
– Зачем тебе зарплата? Тебя здесь кормят, обслуживают, развлекают. Занимаются тобой каждую минуту.
– Но надо же работать. Много хреновых учителей.
– Это правда. Наша Шайли учится во втором классе, и вроде неплохо учится. Но надо посмотреть, что будет в десятом.
– Надо посмотреть, что будет в пятом. А ты чем в жизни занята?
Ну, это такой рутинный поворот беседы, что я даже перестала вздыхать и расстраиваться. Привычно отвечаю:
– Пишу книги.
Она долго смотрит на меня скептическим взглядом:
– Это что – профессия?
– В общем, да, – говорю, пожав плечами.
– И ты ничего больше не хочешь попробовать?
– Пока нет.
– И всё же стоило бы заняться… чем-то другим.
– А зачем, мама? – с интересом спрашиваю я, вновь вступая в пространство бреда, вновь пытаясь нащупать в этой трясине пятачок твёрдого смысла.
Она думает, потом осторожно, не желая меня обидеть, произносит:
– …может, вышел бы из тебя хоть какой-нибудь толк.
Это так трогательно! Неужели через всю мою жизнь, сквозь мои успехи, мою известность и каскады бумажной канители она пронесла это чувство: ненадёжности моего занятия, хрупкости моего бытования, вечной воздушной эквилибристики, вечной угрозы потерять пропитание, пойти по миру, впасть в нищету?
Неужели подсознательно в ней так и живёт ощущение моей никчёмности?