– Вербоваться хотел, там же, под Карагандой, да передумал. Домой потянуло, да и дела появились, – Колька с Толиком переглянулись и перемигнулись.
– Ну, дела твои я, положим, знаю. Не дела они, а делишки – дела твои, да еще темные. В Москве-то тебе можно?
– Можно, можно, – успокоил Колька, – я по первому еще сроку, да и учитывая примерное мое поведение в местах заключения.
– Ну, это ты, положим, врешь! Знаю я твое примерное поведение! – Максим Григорьевич выпил и третью. – Знаю, своими же глазами видел.
Это была правда. Видел и знал Максим Григорьевич Святенково примерное поведение. Года три назад, когда путалась с ним Тамарка, ученица еще, и когда мать пришла зареванная из школы, попросила она Максима Григорьевича: «Ты ведь отец, какой-никакой, а отец, пойди ты, поговори с ним!» Максиму Григорьевичу хоть и плевать было – с кем его дочь и что, но все же пошел он и с Николаем говорил. Говорил так:
– Ты это, Николай, девку оставь. Ты человек пустой да рисковый… Тюрьма по тебе плачет. А она еще школьница, мать вон к директору вызывали.
Колька тогда только рассмеялся ему в лицо и обозвал разно: мусором, псом и всяко, а потом сказал:
– Ты не в свое дело не суйся! Какой ты ей отец? Знаю я – какой ты отец. Рассказывали, да и сам вижу. А матери скажи, что Томку я не обижаю, и другой ништо не обидит. Вся шпана, ее завидев, в подворотни прячется и здоровается уважительно. А если б не я – лезли бы да лапали. Так что со мной ей лучше, – уверенно закончил Николай.
Максим Григорьевич и ушел ни с чем, только дома ругал Тамарку всякими оскорбительными прозвищами, и мать ими же ругал, и сестру с мужем, и целый свет.
– Пропадите вы все – вся ваша семья поганая… Но путайте меня в ваши дела. Я с уголовниками больше разговаривать не буду. Я б с ним в другом месте поговорил. Но ничего, может, еще и придется.
И накаркал ведь, старый ворон. Забрали Николая за пьяную какую-то драку с поножовщиной да оскорблением власти. И по странной случайности все предварительное заключение просидел тот в Бутырке, в камере, за которой Максим Григорьевич тогда надзирал. Он как сейчас помнит – Максим Григорьевич. Входит он, как всегда, медленно и молча в камеру, и встает ему навстречу Николай Святенко, по кличке Коллега, – уголовник и гитарист, наглец и соблазнитель его собственной, хотя и нелюбимой, дочери. И совсем не загрустил он оттого, что грозило ему от двух до семи по статье двести шесть «б» уголовного кодекса, а даже как будто и наоборот, чувствовал себя спокойнее и лучше.
– А, Максим Григорьевич, – ненаглядный тесть. Прости, кандидат только в тести! Вот это встреча! Знал бы ты, как я рад, Максим Григорьевич. Ты ведь и принесешь чего-нибудь, чего нельзя, – подмаргивал ему
Колька, – по блату да по-родственному и послабление будет отеческое – мне и корешам моим. Верно ведь, товарищ Полуэктов?
Максим Григорьевич, как мог, тогда Кольку выматерил, выхлопотал ему карцер, а при другом разе сказал:
– Ты меня, ублюдок, лучше не задирай. Я тебе такое послабление сделаю! Всю жизнь свою поганую лагерную помнить будешь.
Николай промолчал тогда, после карцера, к тому же у него назавтра суд назначен был. Он попросил только, миролюбиво даже:
– Тамаре привет передайте. И все. И пусть на суд не идет.
Максим Григорьевич ничего передавать, конечно, не стал; а на другой день Коллегу увезли, и больше он его не видел и не вспоминал даже. И вдруг вот он – как снег на голову – с коньяком да с другом, как ни в чем не бывало попивает да напевает.
– Что думаешь делать, если, конечно, не секрет? – спросил Максим Григорьевич. – На работу думаешь или снова за старое?
– За какое это старое? Я работал, Максим Григорьевич, я рекламу рисовал, а драка та случайная. Играли в петуха во дворе. Один фраер хорошо разбанковался – третий круг подряд всех чешет, на кону уже по двести было, ну и я, хоть и выпимши, – вижу, передергивает он. Я карты бросил и врезал ему, надел на кумпол. Он кровью залился. А парень оказался цепкий да настырный. Так что мы еще с ним минут десять разбирались, пока милиция подоспела, соседи. Стали вязать. А я вашего брата недолюбливал, – извинился Колька, – теперь люблю больше себя, а тогда дурной был – не понимал еще, что власть надо любить, и бить ее – очень даже глупо. Ну, и конечно, милиции досталось. Вот, так что драка эта дурацкая, и срок я схлопотал ни за что. Да теперь что об этом. Это быльем поросло.
пропел Колька продолжение песни, из которой выходило, что, если бы ямщик был злой и бил лошадей, он мог бы согреться и не замерз бы и не умер. Так всегда, дескать, в несправедливой этой жизни – добрый да жалостливый помирает, а недобрый да жестокий живет.