тот битый, за которого двух небитых дают. Сколько бы лагеря не хаяли, сколько бы не
роняли соплей сочувствия, лагерник крепче как личность, устойчивее, смелее,
смекалистее, в нём – все лучшие свойства, только они неверно, как говорят юристы,
преступно ориентированы.
А вольные миллионы верно были сориентированы в 20-х, 30-х, 40-х, 50-х?
Равнение в лагере – на первого. На заводилу, дерзилу, ловчилу, а не на последнего, как
на воле, тише едешь, дальше будешь. Дурак в зоне никогда не будет в авторитете, но на
воле – сплошь да рядом, с таким удобнее, анкета чистая и своего мнения нет.
Пресловутая социальная справедливость и есть равнение на последнего.
Преступность в те годы была нормальным явлением, поскольку было
ненормальным общество, правительство, цели, задачи и способы их осуществления.
Мало того, преступность была необходима – для сохранения хоть каких-то ценностей
народных и единоличных.
Я не стану живописать жестокости лагеря, состязаться с другими в
нагромождении мерзостей. Из всех задач литературы я выбираю одну: не обвинять, а
оправдывать. Искусство начинается там, где все правы, сказал Достоевский. Такую
высшую правоту невероятно трудно постигнуть и духу не хватит выразить. Если все,
то, значит, и Гитлер, и Сталин (дожить надо и дорасти). Мнение, будто литература
должна постоянно напоминать о зле и карать виновных, чтобы не повторилось,
дурацкое мнение! Напоминание и бичевание – уже повторение и формирование,
мобилизация сил по фронтам злобной междоусобицы..
«Я не ропщу о том, что отказали Боги мне в сладкой участи оспоривать налоги
или мешать царям друг с другом воевать», – сказал Пушкин. Кому он сказал? Кто это
услышал? При его жизни, после смерти, в царское время и в наше кто услышал
национального гения? Почему мы глухи к его признанию? Чем забиты наши уши, наши
души? Да как это так?! – вопиет современник. – Чтобы писатель, поэт – и не мешал
угнетателям, не бодался с правительством, значит, он – раб, а что говорил Чехов? Надо
выдавливать раба. По капле. Из себя. Пушкин между тем продолжает: «И мало горя
мне, свободно ли печать морочит олухов, иль чуткая цензура в бульварных замыслах
стесняет балагура», – это уж совсем ни в какие ворота. Однако я хочу жить по
Пушкину и по завету его жизнь оценивать. Вполне сознательно я убираю голод, холод,
боль телесную, унижения, всю физиологию убираю, на чем держится как раз лагерная
литература. Могут спросить: разве унижения тоже физиология? Тоже. Унижения
ничтожны для того, кто помнит о своих любимых, кто отвечает за свою жизнь перед
ними. Ради них он всё вытерпит и обиду забудет. Блатные не терпят и не забывают –
мстят. Как и политические тоже. Для них нет Бога, а любят они только себя и,
следовательно, только свою власть.
Чем же кончился твой срок, спросит читатель, когда ты вышел и к чему пришел?
Меня осудили правильно. В присяге сказано: «И пусть меня покарает священный гнев
и презрение народа, если я нарушу эту клятву». Я нарушил, я получил, и надо ли
говорить о тяжести расплаты, о суровости лагеря, о несправедливости жизни? Не
лучше ли сказать, человек достойный всё берет на себя, человек ничтожный валит всё
на других. Позднее мне высказывали сочувствие, незачем было тебя сажать, учился бы
и работал. Но были и другие мнения – такое преступление не прощается. Коллеги мои,
писатели-гуманисты требовали оргвыводов, и даже трибунал не мог меня защитить,
указывая, что за одно преступление не бывает двух наказаний.
Бог с ними, пусть говорят, а я пойду дальше, верный Пушкину: «Зависеть от царя,
зависеть от народа – не все ли нам равно?..»
2
Ехали-ехали, чуть-чуть не доехали до Енисея, остановились на станции Ербинская
Красноярской железной дороги. Где-то здесь Минусинск, Абакан и Шушенское.
Холодное утро, солнце, сопки кругом, тайга, красиво, настоящая Сибирь. Конвоя
прибыл целый полк, то там, то здесь раздавался окрик: «Сидеть! Не вставать! По
одному вперёд!» – того и гляди откроют пальбу. По плахе лезли мы в кузова машин,
загораживали нас досками впереди и сзади, за досками конвой. Двинулись машины
вереницей в лощину между сопками, остановились перед большой зоной за колючей
проволокой. Сгрузили нас, усадили, конвой встал широким кругом со штыками
наперевес, появился офицер спецчасти и начал проверку – фамилия, имя, отчество,
статья, срок, сличал фотографию, наконец, двинулись в лагерь строем по пятёркам.
Впереди воры, за ними пацаны, шестерки, дальше кто как хотел. Я шел последним,
пусть хотя бы позади меня будет пространство. Идти последним, сидеть с краю,
лежать на нижних нарах считается унижением, чему я никогда не придавал значения ни
в тюрьме, ни на воле. Человека нельзя унизить, если он исповедует ценности другой