военкомата, стучу в кабинет прокурора, вхожу, он оглядывает меня с ног до головы,
спрашивает, что мне нужно. Он совсем не догадывается. Я говорю, что хотела бы
видеть тебя. Он отвечает, что тебя уже нет. И чтобы я в тюрьму не обращалась, так как
свидание все равно не разрешат. Всё. Так больно и так тяжело. Не увидела тебя в
последний раз, пытаюсь не плакать, но, завернув за угол, не выдерживаю, слезы
льются, прохожие на меня оглядываются. Дома Регина встречает меня с «Терапией» в
руках, чтобы вместе учить. Я вхожу и бросаюсь на постель, не раздеваясь. Ой, Женька,
Женька, столько страданий, что страшно вспомнить. Регина садится рядом, но мне
никого и ничего не хочется, мне не хочется жить. Я ухожу в сарай во дворе с твердой
мыслью повеситься. Но это только в первый день (не подумай, что я уже слишком
раскисла, что совсем у меня нет воли и что я не смогу дождаться тебя. Просто мне
было очень тяжело, я даже написала записку, которую сохраню, ты ее потом прочтешь).
Регина видела мое состояние, не отходила от меня ни на шаг. Она спрятала все веревки,
теперь смешно даже, а вот тогда было все очень серьезно. Когда я ушла в сарай, Регина
бегала и звала меня обедать, спрашивала, что мне надо и пыталась меня вытащить
оттуда, я ее прогоняла. Потом приходит мама и опять слезы, потом приходит папа и
снова слезы. Лицо опухло, голова болит. Папа говорит: ты же комсомолка, ты же
советский человек, умей переносить трудности. Если любишь, то жди, я не возражаю,
но зачем так много плакать? Меня бесят его спокойные слова, но, если подумать, то он
прав. На другой день я, так ничего и не выучив, пошла сдавать терапию Бренеру, и он
все-таки поставил мне четыре. Мне хотелось бы проваляться в постели и ничего не
делать, но я собирала остатки воли, чтобы идти, сдавать и отвечать. Ой, Женька, как
было мне тяжело!.. На другой день уже все знали о случившемся, и встречали меня с
такими лицами сочувствующими, что мне было досадно. А не так давно наша соседка
Аня принесла томик стихов Симонова, растрепанный, такой же, как тот, что мы читали
с тобой на кафедре ВМП. В памяти встает та крошечная комната в институте, где мы
просиживали вечера вместе. Вот его поэма «Первая любовь», и я слышу твой голос:
«Какое б море мелких неудач, какая бы беда не удручала, руками стисни горло и не
плачь, засядь за стол и все начни сначала…»
Читал я, перечитывал. Тяжко мне было от жестокости Беллы, ее грубости. Не мог
я понять, ну что за страсть такая слепая, злая? Откуда в ней столько бесстыдства,
хамства, подошла к незнакомым людям и стала меня поносить. Сидел я уныло, думал,
что написать Вете, чем утешить ее, а тут от входной двери крик: «Зека Щеголихин, на
выход!»
5
Вася Морда из санчасти: вас вызывает капитан Кучмаев. Прошли сквозь толпу как
нож сквозь масло. Дождался-таки я своего часа. Прием шел в большой комнате, там
зека стояли, сидели, лежали, а капитан принимал в маленьком кабинете. По облику –
военфельдшер, капитанское звание для них потолок, сколько дальше ни служи,
майором не будешь. Вопросы мне обычные – статья, срок, без подробностей, лишь бы
не 58-я. В каком институте учился, по каким учебникам? Я называю по терапии
Тареева, Мясникова, пропедевтику внутренних болезней Черноруцкого. В его время
были другие авторы, но он слушает, кивает, будто знает. «Выпишите мне рецепт
аспирина». Я спокойненько ему расписал по латыни: аспирин 0,5, детур, сигнетур, все
это я знал назубок. «Внутривенные можете делать?» – «Могу, я был на практике после
третьего курса. Могу даже роды принимать».
– «Глупости, зачем здесь роды, – сказал капитан. – Берем вас на работу в амбулаторию.
Временно. Если спецчасть разрешит, будете постоянно». Санитар выдал мне халат,
Вериго сходу включил меня в работу, тому измерить температуру, тому сделать
растирание, тому сменить повязку – и пошла-поехала моя медицинская карьера. Я
нюхал запахи риваноля, йода, мази Вишневского и думал, так пахнет счастье.
Утром на приеме суровое испытание – сифилитики, восемнадцать
сладострастников. Внутривенно сальварсан, иголки острые, вены на тощих руках
выпуклые, ввожу спокойно. Но биохиноль внутримышечно – это уже пытка.
Толстенная игла, иначе не введёшь в ягодицу маслянистую, вязкую жидкость.
Наслушался я крепких матерков и обещаний врезать между глаз. Мне доверия не было,
руки у меня грубые, бурые, видно, что пришел с общих работ. И морда обветренная, не
похож я на врача никак. Штаны зековские из-под халата видны и ботинки зековские –
ничего на мне от порядочного лепилы, а зоркий глаз блатного все видит. Вдобавок я
после первых матерков угрюмо замкнулся и колол их молча, как палач, без всяких
подготовительно-успокоительных слов, плясали они у меня, как на вертеле. Чёрт меня
дернул связаться с медициной. А Вериго успокаивал клиентуру, особенно последнего,