И раз Бог не пожелал открыться мне, я не стал ему более навязываться. Конечно, можно постучаться в другие двери — к муслимам или буддистам, но я не столь наивен, дорогая. Нет разницы, во что завернут подарок, главное, что под оберткой — пустота. Темная, глухая, бесконечная пустота. И если так, почему бы мне не придумать свою собственную религию, где бог будет существовать
Зубов замолчал, словно подавился словом. Мне хотелось, чтобы к нему вернулась прежняя легкость и красота, но нет, за Вериным столом сидел изможденный, измученный тип, каким, наверное, мог быть отец Зубова — внешнее сходство у них сохранялось. Если бы из глаз депутата полилась кровь, я не удивилась бы — они были красными как у кролика, а сам он молчал, будто его обесточили…
Вот тут и позвонил Алеша, крикнул, что Сашеньку увезли в роддом и у нее отошли воды — прямо в машине. Теперь надо сушить коврики, но это не важно, а важно, что через обозримое число часов мы оба получим новый родственный статус: он — отца, я — тетки.
Я хотела поделиться новостью с Зубовым, но он вышел из кабинета не простившись. И новость о том, что Сашенька родила сына, которому заранее приготовили царское имя — Петр Алексеевич, Петя, Петрушка, застала меня дома: на работе больше делать было нечего.
Петрушка родился за три минуты до полуночи, я старалась не думать о том, на кого он может быть похож. Еще мне ужасно хотелось позвонить Артему и рассказать про религию Зубова, но я понимала — это будет нечестно. Тем более мне совсем не хотелось слышать пусть даже самую праведную критику в адрес депутата. Но и носить в себе это знание мне было тяжело — оно рвалась наружу, как доношенное дитя.
Сравнение не случайное — все следующие дни я думала о маленьком Петрушке и очень хотела его увидеть. Счастливые родители вовсе не спешили звать меня на смотрины, приглашали одну только маму, и она очень подробно восхищалась младенцем. Маме показалось, что Петрушка — слепок с Лапочкина, и нос-то у него такой же, и уши, и овал лица, и даже форма ступней. Форма ступней меня просто добила.
Зубов надолго пропал после тех откровений: началась очередная думская сессия, а может, он искал помещение для своих прихожан или писал новое Евангелие…
Иногда мне казалось, что депутат просто пошутил в том разговоре, опробовал на мне очередную байку — они вылетали из него с невероятной частотой и легкостью… Мы виделись мельком несколько раз, но депутат ни словом больше не оговаривался о своей религии, и глаза у него снова были голубыми, как небо над Улан-Батором.
Я каждый день ждала звонка от Лапочкиных, и в день, когда Петрушке исполнился месяц, не выдержала. Сашенька долго не подходила к телефону, потом выкрикнула в трубку ожесточенное «алло».
— Хочешь — приходи! — Сестрица обошлась без лишних сантиментов, и я пошла к Вере отпрашиваться. Она сидела, окаменев, над факсом, только что присланным из местного информационного агентства. Скосив глаза, я прочитала:
Дочитать до конца не довелось: Вера швырнула листочек в урну, но потом, спохватившись, достала обратно — в черном сигаретном пепле и с прилипшей к сгибу жвачкой.
— Чего тебе, Глаша? — простонала Вера.
Странно, но она быстро согласилась отпустить меня с работы — хотя до шести вечера оставался еще довольно большой зазор. В детском магазине напротив Дома печати я купила резиновую белку интенсивно оранжевого цвета и всю трамвайную дорогу нажимала ей на живот: белка громко пищала.
Дверь открыл Лапочкин — смурной и опухший. Я привыкла к тому, что Алеша пристально следит за своей внешностью, и даже не сразу признала его.
— Заходи, — мотнул он головой. — Сашенька уехала с Петрушкой в поликлинику, но они скоро вернутся. Только не обижайся, я дальше спать буду: сегодня всю ночь прыгали с ребенком.
Он устало махнул рукой и закрыл за собой дверь в спальню. Я присела на краешек разложенного дивана, где, видимо, обитала теперь Сашенька. Нарядная прежде комната сильно изменилась — повсюду валялись пеленки, марлевые тряпки, погремушки, на столе выставлена батарея узких стеклянных бутылочек, и главное, здесь царил теперь новый запах: молочно-теплый, беззащитный…
…Я никогда не думала о себе как о матери — не могла поверить, что у меня вдруг заведется некий ребенок, которого надо будет пестовать и холить. Теперь, еще не видя своего племянника, я вдруг почувствовала сильную, сосущую тоску в самой чувствительной зоне своей души. Один только запах, теплый и родной, пробуждал сильное, болезненное от новизны чувство.