«Скажите, пожалуйста, уважаемый, – шутовски поклонившись и подмигнув, я назвал его по имени-отчеству, – чем для вас является сюжет? Вы, согласитесь, пишете сюжетные вещи, но в самом конце читатель чувствует себя одураченным: он видит второе, а часто и третье, и четвертое дно, из-за которых сюжет теряет всякое значение».
На лице N. возникло высокомерное выражение.
«Сюжет – это средство доставки, – сказал он снисходительно. – В боеголовке находится нечто другое».
«И потому вы предпочитаете короткие формы? Не жалуете затянутых историй? Насколько я помню, вы не написали ни одного произведения достаточного объема, чтобы вышел кирпичный роман».
«Нет смысла наращивать ракету при заряде, мощность которого неизменна», – отрезал N.
Это высказывание показалось мне довольно туманным, но я не собирался вникать, ибо оно не имело никакого значения.
«И вам не жалко читателя? Ведь вы не думаете о нем. По вашему адресу неоднократно звучали такого рода жалобы».
«Я русский писатель и пишу для русских людей. А русский человек, живя на просторе, не разбирает пути и ждет умного, чтобы тот подсказал, варяга. Того же писателя – в данном случае. Я подсказываю, но меня понимает не каждый».
Я поерзал на стуле. «Может быть, хватит? – пронеслось у меня в голове. – Пора бы и к делу». Но я, для пущей убедительности, решил потянуть еще и задал новый вопрос, который не имел никакой связи с предыдущими:
«А что вы думаете о модной нынче балканской литературе?»
Я сам испугался, настолько нелепым был мой надуманный интерес. Но N. ничего не заметил и с удовольствием разъяснил:
«Балканская литература – приторный торт, посыпанный порохом пополам с корицей и чуть отдающий цыганским дымком. Еще это похоже на сто лет одиночества в пересказе арабского звездочета. Может быть, стиль вырастает из чего-то, что уместно назвать скрытым содержанием по умолчанию; может быть, все происходит наоборот, но не годится, чтобы остался один стиль, как ломкая льдинка вместо айсберга. Стилетворчество заканчивается словотворчеством, бесполезными неологизмами, бессмысленными конструкциями per se».
«Простите? – я уцепился за латынь. – Нельзя ли перевести? Нашу газету читают люди из самых разных слоев».
«Ну, вычеркни… те, – предложил N. – Черт тебя побери – может быть, хватит выкать? Ты все равно будешь переписывать».
«Мне так легче, – возразил я. – Что же тогда вы скажете о западных литераторах? Сейчас входят в силу скандинавские авторы.»
N. махнул рукой (я добросовестно шепнул в слепой диктофон: «Машет рукой»):
«Очень много книг, в которых суть становится ясной с первых страниц; остается убедиться в грамотности технического обоснования».
«А так называемая сетевая литература?»
«Читают человека, а не то, что он пишет, – ответил N. непререкаемым тоном. – Художественное произведение становится продолжением чата. Там, правда, изредка попадаются любопытные вещи. Я знаю один роман, по форме похожий на скорпиона: плотное, мерзкое тело и самоубийственный хвост-довесок, сужающийся, заворачивающийся в крючок и увенчанный жалом.».
«Каковы ваши творческие планы? Не думаете ли вы, упаси господь, отойти от дел?»
«Бестактный вопрос, – N. немного обиделся. – Но я, так и быть, подскажу тебе лучший способ отвадить писаку от его занятия – заставь его почитать что-нибудь недосягаемое: того же Набокова. Любой писатель мелкой, средней и крупной, но волосатой, руки, который мало-мальски в разуме, обязательно спросит себя: ну куда, куда я суюсь? И между тем, однако, – увлекся N., – как раз Набокову приходится особенно несладко… впрочем, об этом после», – и он внимательно посмотрел на меня, ожидая главного. То ли ему самому не терпелось, то ли он раскусил меня и догадался, что интервью – неудачная ширма.
Я невпопад подумал, что все литературные жанры сведены к психопатологии. Герои одни и те же, меняются только кондиции. С одними и теми же ублюдками в разных условиях делай, что хошь, а те все смотрят оловянными зенками и подчиняются.
Видно было, что N. больше не хочет отвечать на мои вопросы. Вместо этого он задал свой:
«Ты никогда не замечал, что некоторые творения проталкиваются помимо воли создателя, когда ему вовсе не хочется сочинять, и он занят чем-то другим – насвистывает, читает, спит?»
«Нет, – сказал я довольно резко. – Мне кажется, что в этом деле всегда лучше руководиться рассудком».
«И добродетелью, – ехидно докончил N.; впрочем, беззлобно. – А штука, между нами говоря, заключается в том, что это твое собственное я, твой дух, по закону сродства прилипает к тебе и диктует условия. Ты ведь явился разнюхать про мои опыты? Так чего же мы ждем? Приступим, дружище», – последнее слово прозвучало с оскорбительной издевкой.
«Как тебе будет угодно», – сказал я холодно и напряженно.
N. вынул из буфета намоленное, как я вдруг подумал, блюдце, позвал жену и попросил принести свечи. Та вошла в комнату, всем видом показывая неодобрение затеи; к этому недовольству примешивался испуг. Она взяла какую-то книгу, прочла заглавие и дрожащими руками положила ее на место, вышла вон.