Я обзавелась любовником: новым народом. Небрежная походка, выходящая за рамки экспрессивная жестикуляция, сильный или легкий акцент, другой цвет кожи, духовная хромота вырванных с корнем приезжих со всех концов света. Звучало слово, рождался понимающий взгляд — и я уже ощущала тепло от чужеродности собеседника. Окунувшись в общую чужеродность, я поплыла по фарватеру инаковости. Нашим отеческим языком стал язык с тысячью акцентов. Освободившись от заповеди вежливости к принявшей нас стране, мы глумились и потешались над ней, выдумывали теории, заблуждались, безмерно преувеличивали, попадали в самую точку, громко хохотали, отмахивались. Мы были среди своих, никто не наказывал нас пугающей фразой: «Не нравится тут, возвращайся обратно».
Я обрела ее, родину брюзжания. Появились новые Мы. Вот она свобода выражения мнений. Не гарантированная законом — мы жили в подполье, как при диктатурах, из которых бежали. Мы вкушали запретные плоды кощунственного познания и уже давно перестали жить в раю. Под полированной поверхностью то и дело обнаруживались уязвленные чувства, блуждали враждебные мысли, восстание эмигрантов варилось на медленном огне, так и не прорываясь наружу. Наш протест не выплескивался на улицы, его не было ни на трибунах, ни на экранах. Стоило местному приблизиться к нам, как мы тут же затихали, словно нас подслушивал агент госбезопасности. Поднаторев в маскировке, изображали на лицах безобидную благонадежность.
Народ чужестранцев жил, не подавая голоса. Нам пора было, наконец, заявить:
— Мы здесь! Вы должны учитывать нас, нашу инородность, мы не во всем хотим становиться такими, как вы, нам у вас не все нравится. Благодарность невозможно испытывать постоянно. Это искусственная жизнь. Мы хотим настоящей.
Почему же мы не вышли из подполья и не позвали старожилов на национальный праздник, чтобы поделиться своими знаниями, своими переживаниями, глупостями, правомерными требованиями и пожеланиями? Только вот кто на неблагодарной чужбине захотел бы к нам прислушаться? Мы были разношерстым народом, неорганизованным, нереволюционным, ослабленным комплексом неполноценности, неуверенным в новом языке, согбенным под чужими законами, мучимым ностальгией, вплоть до потери достоинства желающим приспособиться, единым и непокорным лишь в скрытом брюзжании.
Среди кощунственных речей кто-нибудь вдруг заявлял:
— Но не все ведь такие, у меня есть один знакомый…
Сомкнутый фронт прорывался, и появлялись перебежчики, живущие сразу в нескольких мирах. Да и некоторые местные попадали в многонациональный поток — впрочем, местными они были только отчасти. К нам примыкали аутсайдеры, чужаки в собственной стране:
— Хорошо, что вы есть. Наши соотечественники столкнули нас с каната. А вы натянули сеть.
Духовный «железный занавес», который я так долго не могла преодолеть, рухнул еще до того, как разобрали материальный. Послышались диалоги, не похожие на национальную кашу, лезшую из волшебного горшочка.
Я ехала на велосипеде по тротуару, и прохожая улыбнулась мне, вместо того чтобы разразиться угрозами. Кто она? И за кого меня принимает? Чужестранцы все чаще считали меня местной, излишне вежливо рассыпались в благодарностях, наклонялись и просили прощения — прощения за то, что были здесь. Стоило мне расколоться, обнаружив собственную инородность, и мы вместе смеялись над представлениями о своих и чужих.
Среди народа чужестранцев тоже не было равноправия. Он представлял собой клановое общество, состоящее из разных этнических групп. Согласно установленной иерархии те, кто приехал раньше, смотрели на вновь прибывших сверху вниз. Я не давала поймать себя в этнические сети:
— Меня зовут Эмиграция. Моя родина — иностранка. Отсюда я уже не дам себе эмигрировать.