— Да, — растерялся Глеб, — я и забыл познакомить. Наталья Васильевна Пономарева…
…С вокзала поехали на квартиру Сережи, долго сидели молча, а к двенадцати уже были в морге.
Медленно шли лошади в черных попонах по переулкам Москвы.
Когда невысокий холмик вырос над Сережиным телом, Лена заплакала и положила голову на плечо Загорского. Она редко встречалась с братом, но именно поэтому так обстоятельно помнила каждую встречу с ним, каждый случайный разговор и чувствовала, что Сережа был несчастен в жизни и очень одинок.
Загорский остановился в Московской гостинице, Лена же вместе с Глебом поехала ночевать к Наташе. Глебу постелили на полу, он лег не раздеваясь, и сразу заснул. Лена и Наташа легли на одной кровати, проговорили до рассвета и заснули обнявшись, — волнения и заботы трудного дня как-то сразу сблизили их.
— Знаете, Глеб Иванович, — сказал Загорский утром за завтраком в ресторане, — не знаю, как вы, — он испытующе посмотрел на Наташу, — а мы с Леной решили тут и обвенчаться. У меня все приготовлено, я еще перед поездкой заготовил документы.
Наташа сказала, что знает хорошую церковь на Арбате, — Загорский сразу же поехал туда и просил подождать его в ресторане. Наташа и Лена вполголоса разговаривали, а Глеб, не прислушиваясь к их разговору, смотрел на сестру и не мог понять, как эта девочка, до пятнадцати лет ходившая в коротеньких платьях и читавшая детские книги, так быстро стала взрослой женщиной, от кого научилась она, всю жизнь просидевшая дома, подчинять себе людей и даже к тем, кто был старше и умнее её, относиться ободряюще-снисходительно, словно знала и видела больше, чем другие.
Через два дня вечером на Николаевском вокзале Глеб провожал сестру и её мужа, возвращавшихся в Петербург. Он признался Наташе, что, пожалуй, злится, глядя на спокойное напудренное лицо Лены. Казалось, она забыла о Сережиной смерти; Глеба раздражал эгоизм молодой красивой женщины, близко прижавшейся к руке чужого человека, и снова до слез стало жаль брата.
Прощальные слезы Лены показались притворными, и, чуть дотронувшись губами до её щеки, Глеб ушел с вокзала. Только много лет спустя он понял, что напрасно сердился на сестру: просто она умела скрывать свое горе от других и боль переживала наедине, ни с кем не делясь своими заботами и печалями.
Последние дни в Москве прошли в каком-то тумане. Все перемешалось, все перепуталось… Только одно было неизменно — теплые губы Наташи, ласковые её слова, долгие вечерние разговоры. В день отъезда Глеб пошел на кладбище. Все эти дни шел снег, и могильный холмик покрыла снежная пелена. Слез не было — казалось, что знал брата в какой-то прошедшей жизни. Вечером Глеб уезжал в Петербург. С Наташей было договорено, что она снимет недорогую квартиру, где-нибудь в переулочках, между Арбатом и Пречистенкой, — тем временем Глеб постарается устроиться более прочно, и начнется тогда настоящая новая жизнь.
Часа за три до отхода поезда Глеб поехал на автомобиле в старый переулок у Покровских ворот. Наташу он упросил не приезжать на вокзал, — он не любит проводов, неизбежных минут перед долгою разлукой, когда трудно найти слова и с нетерпением поглядываешь на часы, ожидая неизбежного третьего звонка, возвещающего о скором отправлении поезда.
Только теперь удалось Глебу выполнить последнюю просьбу брата: он повез чемодан с Сережиными чертежами профессору Жуковскому. Сережа оставил старому профессору и письмо в незапечатанном конверте. Глеб начал читать его, и буквы запрыгали сразу перед глазами, — так трогательны и по-настоящему нежны были слова, обращенные к великому учителю.
«Дорогой Николай Егорович, — писал Сережа, — Вы помните, наверно, день, когда я впервые пришел к вам с чертежами моего моноплана. Я и сейчас с волнением вспоминаю этот день и все пережитое и передуманное вместе с вами. Какие были хорошие вечера в вашем доме в Мыльниковом переулке, когда мы сидели с вами, склонившись над чертежами, и радостно мне было, оторвавшись на мгновение от заваленного бумагами стола, видеть, что за мною с улыбкой наблюдаете вы, наш дорогой вдохновитель. Я всегда стеснялся сказать вам об этом, но именно сегодня первая моя дума о вас и вашем бессмертном труде…»
Дальше у Глеба не было силы читать, и он заплакал.
Старый профессор принял Глеба в кабинете. Над письменным столом висела гравюра, изображавшая Галилея с его дочерью, — дочь была верной помощницей ученого, когда он ослеп, — и Глеб слышал от кого-то из знакомых, что дочь Жуковского — тоже преданный товарищ отца. Должно быть, это она в светлом платьице пробежала по лестнице, когда Глеб входил в переднюю.
— О вашем горе слышал, — сказал Жуковский, разглаживая окладистую бороду и внимательными черными глазами глядя на Победоносцева, — но поступок Сергея Ивановича оправдать не могу: нужно было зубы стиснуть и драться, утверждая свою идею. Если бы люди так легко сдавались, отступали перед трудностями, ни одно великое открытие не могло бы победить.