— Уезжаем на войну, сестрица!
— На войну? Но где же теперь война? По-моему, Россия теперь нигде не воюет… — Она решила, что брат шутит, и, ухватив его за воротник куртки, сердито потянула к себе. — Лгунишка ты, лгун, как тебе не стыдно…
— Нет, почему же, Елена Ивановна?.. Глеб не обманывает вас, через четыре дня выезжаем. Разве вам Корней Николаевич не говорил? Он и сам тоже собирался на войну, да его не пустили.
Лене стало неудобно, что она, обрадованная приходом брата, еще не поздоровалась с Быковым.
— Простите, пожалуйста, Быков…
— Бросьте, Елена Ивановна, бросьте, — ответил летчик, с удовольствием пожимая пухлую руку Лены. — Должно быть, вам Корней Николаевич ничего не говорил о предстоящем отъезде Глеба, не хотел заранее волновать.
Лена, раскрасневшись, сидела у самовара и хозяйничала. Было приятно чувствовать себя взрослой хозяйкой, только жаль, что мужа нет дома, — он бы сумел занять их разговором, гости не скучали бы; собственные слова казались Лене скучными и однообразными.
— Я ездила на днях с Корнеем, — она покраснела, назвав имя мужа, и застенчиво посмотрела на Глеба — не заметил ли брат смущения, — ездила на днях, — сердито морща лоб, повторила она, — к его дяде. Чудный старик… Он хорошо знает генерала Кованьку, но не по службе; они вместе старинные монетки собирают… Живет он в Карташевке, — хорошее место, только сыро очень; мы ходили по лесу, искали грибы, много нашли, и самых хороших. Возвращаемся домой — идет босая женщина с лукошком, в ситцевом платочке, и читает французскую книжку. Я заинтересовалась… может быть, это скучно? — снова перебила себя Лена, исподлобья посматривая на Глеба.
— Нет, почему же, рассказывайте, Елена Ивановна, — маленькими глотками отхлебывая чай, отозвался Быков.
— Я заинтересовалась, кто она такая… Оказывается — толстовка, из интеллигентной семьи, бросила город и живет только тем, что можно собрать в лесу. Интересно, правда? Я даже ей позавидовала…
— Нечего ей завидовать, — хмуро сказал Быков. — Сейчас мода такая пошла на опрощение. Дескать, нужно покинуть шумные города и вернуться поближе к природе. Один модный поэт так прямо и заявил в стишках — мне они недавно в газете попались, — что, дескать, душа его стремится в примитив. Я посмеялся. Нескладно как-то у него получается. Сам простоты хочет, таким же босоножкой ходить мечтает, а все-таки стремится в примитив. И тут без иностранного словечка обойтись не смог! Понятно, раз у него мечта о примитиве, то ему и хождение по лесу босиком чем-то умилительным кажется. А вот пробегал бы он, как я, все детство босиком да в рваных штанах, небось, о своем примитиве не возмечтал бы.
— Он ближе к народу быть хочет, — робко сказала Лена, — а иностранное словечко он нечаянно вставил, за это на него сердиться нельзя…
— Именно в словечке дело! — сердито ответил Быков. — Снимет этакий стихотворец дачу с мезонином и будет думать, что настал для него момент самого близкого слияния с природой. Я как-то на дачу к приятелю поехал — и подивился на его соседей. Как только сверкнет, бывало, молния над лесом, они тотчас компанией из пяти человек, с дамами, берут зонты и отправляются в сад — любоваться грозой.
Он засмеялся, и Лена сама не могла удержаться от смеха. Так, смеясь, и распрощались они, не дождавшись Загорского.
Хоботову в эти дни почти не удавалось вздремнуть. Он был возбужден, как всегда, когда наклевывалось выгодное дело, и заранее подсчитывал суммы, которые ему выдаст болгарское правительство. Летчики ехали драться в небе за болгарский народ, но Хоботов больше думал о земном, о выгоде своего предприятия. С раннего утра разъезжал он по городу на автомобиле. Множество дел ждало на заводе, — нужно было разбирать аэропланы, упаковывать их в ящики, подбирать запасные части. Болгарин поспевал всюду, внимательно следил за погрузкой и помогал Хоботову.
Вечером с Варшавского вокзала уходил почтовый поезд в Одессу. Провожавших было немного. Быков и Победоносцев ехали отдельно, в вагоне третьего класса. В Одессу приехали дождливым, тусклым вечером. В гостинице жили несколько дней, ожидая парохода. Газеты были заполнены корреспонденциями с фронта. Жилистый Брешко-Брешковский и седой Немирович-Данченко, рассудительный Водовозов и осторожный Пиленко, нагруженный пузатыми чемоданами писатель Чириков и вечно пьяный сотрудник черносотенной «Земщины» писали только о войне. Вслед за ними направились на фронт и другие корреспонденты. А те, кому не удалось выехать за границу, занялись неожиданно вопросами славянской филологии и оглушали читателей длинными цитатами из ученых трудов. Буржуазная печать и на этот раз была верна своим давним правилам. Газетчики рыскали в поисках сенсации и меньше всего думали о помощи борющимся за свое освобождение славянским народам. Война на Балканах была для них сенсацией — и только; кадетская «Речь» и «Земщина» затеяли ожесточенную полемику, и фельетонист «Земщины» злорадно рассказывал о пощечине, которую дали вождю кадетской партии Милюкову на собрании, посвященном македонскому вопросу.