Васильев и Здобнов сидели за тем самым колченогим столом, за которым Здобнов совсем недавно распивал чаи с Тентенниковым. Они играли в шахматы. Собственно говоря, Здобнов умел только передвигать фигуры и в каждом трудном случае обязательно советовался со своим партнером. Васильев шутя говорил, что Здобнов только переставляет фигуры, а играет он, Васильев, сам с собой.
— Вы никогда не будете играть хорошо в шахматы, — морщась, говорил Васильев, — а по правде говоря, если вдуматься, именно эта игра была бы вам полезна. Рассказывали мне, что вы до войны увлекались картами и потеряли свое состояние. Игра в шахматы не связана с расходами и в то же время помогает убивать время. Вот раньше заключенные в тюрьмах лепили из черного хлеба шахматы и на самодельной доске умудрялись за день сыграть по тридцати и сорока партий.
— Ну и мы с вами сегодня не менее пяти партий сгоняли, — щурясь, сказал Здобнов. — А вообще-то я, признаться, одолеваем скукой. За последнее время только о тех веселых днях и вспоминаю, когда служил у большевиков в отряде. Беспокойство, знаете ли, — враг скуки: ходишь весь день, словно акробат по проволоке, и дух захватывает. А вдруг арестуют, раньше чем успеешь перелететь? А вдруг в полет не пустят?
— Как же они жили здесь? — спрашивал Васильев. — Мне почему-то начинает казаться, будто наши листовки их нервировали чрезвычайно.
— С того дня, когда вы первые листовки выпустили…
— Неприятно раздражает меня иногда ваше словоупотребление, — переставляя фигуры, сказал Васильев. — Ведь еще фельетонист Буренин в «Новом времени» очень справедливо отмечал, что выпустить можно птичку из клетки, а выпускать журнал, или книгу, или листовку совершенно невозможно, кроме как разве выпустить из рук — уронить.
— У вас очень строгое отношение к словам, — сказал Здобнов, отодвигая шахматную доску. — Но листовки ваши в те дни я прямо с удовольствием читал. Меня, правда, удивляла некоторая, как бы это сказать, энергичность выражений.
— Школа приснопамятного графа Ростопчина, — не без самодовольства ответил Васильев. — Сами знаете, с солдатом без некоторой грубости нельзя.
— На слово нужно обращать внимание, я с вами согласен.
Они помолчали, снова расставили шахматы, постучали трубками по доске.
— Открывайте! — закричал кто-то за дверьми с яростью и злобой.
Васильев, пожав плечами, поднялся со стула, толкнул ногой дверь, и тотчас в комнату вкатился совершенно запыхавшийся, взволнованный Пылаев.
— Ну и дела! — сказал он. — Ну и дела! А я-то к вам с наисрочнейшими известиями, и притом интимного свойства.
— Мне выйти? — спросил Здобнов, привыкший к тому, что Пылаев любил секретничать с полковником: частенько приходилось Здобнову оставлять Васильева и Пылаева для продолжительных бесед наедине…
— Нет, зачем же? — добродушно сказал Пылаев. — Нам нужно пройти в ангар. А вы подождите, мы скоро вернемся. У меня к вам письмецо.
— Зачем вы затеяли такую спешку? — спросил Васильев. — Мы так хорошо говорили сейчас со Здобновым.
— Дайте руку! — шепнул Пылаев.
— Вы с ума сошли?
— И скорей!
— Я ничего не понимаю.
— Доверьтесь мне!
Они бежали по шоссе. Васильев чертыхался, плевался, недоумевал, но не отставал от Пылаева.
Вдалеке вспыхнул на мгновение сизовато-синий огонек.
— Изволите видеть, — заговорил, наконец, Пылаев, — двухместный автомобиль-крошка, как я его называю, «Бебе».
— Что там случилось? — спросил Васильев, усаживаясь в машину.
Пылаев взялся за руль, ухмыльнулся, укоризненно посмотрел на Васильева.
— Маленькая неприятность, от которой мы удираем со скоростью тридцати пяти верст в час.
— Я вас не понимаю.
— Красные захватили аэродром.
— Из-за вас я бросил Здобнова, — с раздражением сказал Васильев через десять минут, опомнившись после страшных слов своего спутника. — Подлость сделал из-за вас…
— Осмелюсь спросить, какую? — полюбопытствовал Пылаев.
— Оставил Здобнова в руках большевиков. Они его считают изменником и, сами понимаете, разделаются с ним…
— Всего два места в машине было, — ответил Пылаев. — Если бы он уехал, кому-нибудь из нас пришлось бы остаться.
— И остались бы! — все более сердясь, ответил Васильев.
— Сейчас говорите такое, когда опасность миновала. А если бы пришлось ту минуту пережить, — еще неизвестно, какой бы выбор сами сделали. Чем вы хуже его? Почему именно вы должны идти под расстрел?
Васильев безнадежно махнул рукой, словно знал, что никогда не удастся ему переспорить Пылаева, и громко спросил:
— Вы, наверно, и счет потеряли случаям, когда приходилось спасаться бегством?
— Ох, не говорите! — вздохнул Пылаев. — Вся жизнь моя — как на гигантских шагах: то вверх, то вниз, и ни на минуту нельзя отдохнуть ногам. Я никогда не мог отдохнуть или заболеть — жизнь без праздников, один сплошной понедельник.
Он помолчал, а потом с горечью проговорил:
— И вещами теперь не обзавожусь — мешают, препятствие большое в моей бродячей жизни.
— Стало быть, так вас навек «в бега» и пометили?
— Именно, именно! — обрадовался Пылаев, — такие люди, как я, нужны государству…
— Не такими ли и царствующий дом держался?