– Нет. Едем к Красной площади. Там есть одно место. Я должен навестить.
Иван Анатольевич уже догадался, что за место, и мрачно спросил:
– Зачем?
До машины осталось несколько метров. Старик остановился, развернулся так резко, что чуть не упал. Зубов подхватил его за локоть. Лицо Агапкина оказалось совсем близко. Сквозь пергаментную кожу на щеках проступил румянец, губы гневно сжались. Он выдернул локоть, оттолкнул руку Зубова и медленно, сипло произнес:
– Была бы нормальная человеческая могила, я бы пришел туда. Но нет могилы. Есть законсервированный труп, толпы прут глазеть на труп, а мне нужно навестить могилу. Нет у него другой! Только такая!
Пока ехали до Манежной площади через пробки и светофоры, старик молчал. Зубов не трогал его, ни о чем не спрашивал.
Короткий путь по брусчатке Агапкин прошел удивительно быстро, пальцы крепко вцепились в рукав Зубова. Били куранты, звучали голоса разноязыких туристов, экскурсоводов. Группа провинциальных подростков снималась на фоне черно-красной ступенчатой пирамиды.
– Ой, можете нас сфотографировать? – девочка в розовой короткой шубе сунула Зубову фотоаппарат «мыльницу» и тут же отбежала к группе.
– Нет, девушка, погодите, попросите кого-нибудь еще, – растерянно крикнул ей вслед Иван Анатольевич.
– Ладно тебе, щелкни, – сказал Агапкин, – щелкни, и сразу пойдем.
Зубов сделал несколько снимков, вернул девочке аппарат.
Очередь к мавзолею стояла совсем маленькая. Группа азиатов, судя по убожеству одинаковых пальто и ушанок, из Северной Кореи. Еще какие-то молодые люди богемного вида, то ли голландцы, то ли шведы. Чтобы войти без очереди, не понадобилось показывать ветеранское удостоверение Федора Федоровича. И так пропустили.
Комкая в руках яркую вязаную шапку, старик остановился у стеклянного саркофага, губы его едва заметно шевелились, глаза сухо блестели. Зубов сначала отошел на пару шагов, отвернулся, чтобы не смотреть на труп под стеклом. Но ему показалось, что старика слегка качнуло, он решил встать рядом и, подойдя, услышал хриплое бормотание.
– Ничего, ничего, Владимир Ильич, потерпите, всякому искуплению приходит конец, Господь милостив, потерпите, дождетесь и вы своей амнистии.
По дороге назад, к машине, Федор Федорович молчал, шел с трудом, шаркал, тяжело опирался на руку Зубова. Когда выехали на Тверскую, вполне бодро произнес:
– Ему, бедолаге, если что и светит, только амнистия, и то не скоро. Реабилитировать его невозможно никак. Никогда. Но злодеем он не был.
– Как же не был? – изумился Зубов. – Он хладнокровно отдавал приказы о репрессивных мерах по отношению к целым слоям, прослойкам, классам, легко обрекал на гибель десятки тысяч. Буржуи, попы, кулаки, эсеры, меньшевики.
– Вот именно, – кивнул старик, – слои, классы. Он мыслил абстракциями, символами. Меньшевиков он обещал перевешать, всех до единого. Однако это были только слова, фигура речи. Меньшевистских лидеров Ленин знал лично. Конкретного, живого, знакомого человека, с которым когда-то пил чай, играл в шахматы, катался на велосипеде, ругался на партийных съездах, Владимир Ильич убить не мог. Орал, топал ногами, величал говном, сволочью, ссылал, выгонял за границу. Но не убивал. Знай он лично царя, то есть человека Николая Романова, его жену и детей, неизвестно, как бы все повернулось. Романовы для него – символ, абстракция. Потому так легко отдал приказ. Из-за скудости воображения он не видел за символами живых людей, детей, женщин.
– Вы оправдываете его? – спросил Зубов.
– Ни в коем случае. Я же сказал, реабилитировать его нельзя.
– Кто же он, если не злодей?
– Авантюрист, игрок. Ставки в той игре оказались слишком уж высоки. К тому же он только мнил себя игроком. На самом деле был фигурой на доске. Играли другие.
– Кто?
– Знаешь, я впервые попытался найти подходящее определение для этих «других» еще в двадцать втором году. До сих пор не нашел, – старик усмехнулся. – Ты предпочитаешь называть их сектой, тебе так удобней, вот и называй.
– Хорошо, – кивнул Зубов, – суть не в определениях. Допустим, Лениным и его сподвижниками манипулировали некие силы. Секта, орден. Не важно. Вы считаете это оправданием?
– Ничего я не считаю. То, что он натворил, непоправимо. Глубину катастрофы до сих пор никто не понимает. Но я был привязан к нему. Я видел, как страшно он мучился, физически, душевно. Оправдать и простить его нельзя. А пожалеть можно.
– Сталин тоже умирал мучительно. И его вы жалеете?
– Ты ерунду говоришь, Иван, – старик сердито мотнул головой, – пожалеть можно человека, животное, даже растение. Но не исчадье ада.
Машина встала в пробке. Старик молчал, сопел, губы его шевелились, он бормотал что-то, но Зубов не мог разобрать ни слова. Наконец услышал вполне отчетливую фразу:
– В психиатрии это называется моральным кретинизмом.
– Вы о Сталине? – осторожно уточнил Иван Анатольевич.