Стоит у открытого окна, отдернув легкую, колеблемую ветром занавеску, тщательно выбритый, сухой, прямой, негнущийся. У него седые волосы — прямые и твердые, как он сам. Один рукав его пиджака пуст.
Смотрит на улицу вот уж сорок минут. Губы сжаты. Солдаты идут и идут. Наконец часть прошла. Задернул занавеску. Но вновь летит над городком песня, другая — это идет на новые квартиры другая часть. И человек в штатском вновь раздергивает занавеску и опять вглядывается в этих бронзовых, скуластых, насмешливых и таинственных людей, горделиво шагающих по немецкому городу.
Из окна гостиницы — улица здесь узкая — отлично видно лицо человека в черном костюме. Пиджак сидит на нем, как мундир, манера стоять выдает прусскую надменную выправку. Где потерял руку? Может быть, под Ленинградом?
Встречаемся взглядами. Резким движением захлопывает окно, опускает занавеску.
Пехота прошла, теперь черед кавалерии, и живописные донцы гарцуют на нарядных, убранных лентами конях.
Спускаюсь вниз, спрашиваю у хозяина гостиницы, подобострастного бюргера в роговых очках, кто этот человек, живущий в доме напротив. Не успевает ответить — выстрел.
Стреляли в доме напротив.
Бежим в дом напротив, взбегаем по лестнице на второй этаж. Дебелая фрау в остроконечном чепце безмолвно впускает нас в комнату.
Там, на полу, крытом узорчатым линолеумом, лежит человек в черном костюме. Рядом, на линолеуме, — лакированный офицерский «вальтер».
С улицы доносятся звуки вальса, ритмичный цокот копыт. Дебелая фрау по-прежнему безмолвна. Склоняюсь над трупом человека, в глазах которого я читал полчаса назад злобу, живую, неукротимую. Он застрелился, потому что эта злоба теперь бессильна.
НА ШПРЕЕ
Девятого мая, в День Победы, когда над руинами Унтер-ден-Линден, над рейхсканцелярией, охраняемой красноармейцами, над Аллеей Побед, по краям которой коробились остовы исковерканных немецких танков, бешено взметнулся цветистый пламень ракет, и трассирующие линии прочертились в дымном берлинском небе, и наполнилась до краев вечерняя тишина грохотом уже несколько дней молчавших пушек, — к нам подошел скуластый капитан с эмблемами танкиста на погонах. На его кирпичном лице играли отсветы салюта, и от этого, казалось, глаза его излучали необыкновенное сияние. Он козырнул, сильно стиснул нам руки, коротко сказал:
— С победой, товарищи моряки! Вы — с Днепровской флотилии?
— Нет, — сказали мы.
— А... — разочарованно протянул он и, задрав голову, посмотрел на промчавшуюся над нами оранжевую хвостатую ракету. — А то хотел через вас поздравить одного человечка. С Днепровской. Суворов. Не слыхали? Не фельдмаршал, понятно. Лейтенант. Это и ему салют. За Шпрее.
И скуластый капитан отрывистыми, рублеными фразами стал рассказывать о том, какой смельчак этот Суворов, и о том, как качали Суворова танкисты и как даже сам командир гвардейского танкового соединения, полковник, человек суровой породы и видавший виды, на глазах у сотен бойцов прижал к сердцу Суворова и крепко поцеловал его и записал в книжечку его имя, отчество и фамилию.
Как случилось, что имя Гавриила Суворова, скромного политработника Краснознаменного Бобруйского соединения речных кораблей, после боев за Берлин стало известным за пределами флотилии? Я прочел впоследствии приказ, особо отмечавший великолепные качества лейтенанта Суворова, инструктора политотдела.
Когда Суворов появился впервые среди комсомольцев флотилии, его встретили корректно, но сдержанно. Новый человек, никто не знал, каков он в бою. Правда, краснофлотцам понравилось то, что он умел без тени подлаживания или панибратства быстро сходиться с людьми, но этого было еще мало для того, чтобы быть принятым в боевую семью, прошедшую длинный и смертный путь и оценившую человека не только по тому, как он разговаривает, но и прежде всего по тому, как храбро он воюет.
Корабли двигались вперед, менялись названия рек — русские, польские, наконец немецкие. Именно здесь, в речных операциях, за Суворовым окончательно укрепилась репутация воина.
...Полуглиссера шли на автомашинах в боевых порядках пехоты. С каждым километром, приближавшим краснофлотцев к Берлину, росло их волнение, беспокойство: успеют ли они принять участие в последнем сражении? Суворов говорил краснофлотцам о том, что им суждено представлять флот в боях за столицу Германии.
И вот они впервые увидели Шпрее. Она открылась морякам в сумрачный рассвет, в облаках проглядывали синие окна, горели пожарища над все еще сопротивлявшимся нацистским Берлином.
На берегу, у развалин, где цвели вишни и акации, накапливались воинские части, автоматчики, артиллерия, танки. С противоположной стороны нацисты вели огонь, и под огнем моряки начали спускать катера в воду.
Они спускали катера на руках.
Маленькие, хрупкие корабли брали на буксир понтоны с танками, бойцов десанта и летели к противоположному берегу. Первый бросок десанта вырвался на берег, на узенький плацдарм. Там уже завязался бой.