— Между прочим, — насмешливо замечает адмирал, — если согласитесь, будете на борту самыми почтенными по возрасту пассажирами. Адмирал Фокин, мой ровесник, поскольку он не пассажир, а командующий, в счет не идет. За поведение океанов и морей личной, персональной ответственности не несу, равно как и за штормы и тайфуны.
Следим за движениями руки адмирала.
Тихий океан, и Восточно-Китайское море, и Южно-Китайское, и Яванское; берега Тайваня, Филиппины... Пройдем, но не зайдем.
— Пересечете экватор, о чем будет выдано надлежащее удостоверение...
Восемь тысяч миль, месяц похода.
Приглашение, как говорится, принято с благодарностью. И не столько потому, что влечет Индонезия, хотя с детства манила ее пряная экзотика, даже названия ее островов — и Ява, на которой пробудем пять суток, и Суматра — будоражили воображение. Главное, из-за чего решил пойти в этот поход, заключается все-таки в самом крейсере.
Наша молодость и молодость этих людей: в машинном, на мостике, в каютах, в кубриках...
Кто такие?
Что любят?
Ненавидят что?
Чему научились и от чего отучились? Чего не хотят повторить? А что хотят?
Связь времен — какая она?
Нынешние Грищенки, нынешние Головко, нынешние Исаковы — каковы они?
ОТБЛЕСК ДОРОГОГО, БЕСЦЕННОГО...
Ленинградская молодость, обдуваемая балтийскими ветрами, Кронштадт, корабли, первые знакомства с морем и людьми.
Лихолетье войны, служба на флоте. Ленинградская блокада. Балтийцы на Неве, балтийцы на ораниенбаумском пятачке, юнги с острова Валаам — на Невской Дубровке, друзья-сослуживцы с линкора «Октябрьская революция», балтийские литераторы, балтийские катерники, балтийские подводники... Балтийцы — на Шпрее...
И после войны — снова Балтика, и Север, и дальние северные города Мурманск, Североморск, Полярный...
Все переплелось и завязалось одним тугим морским узлом...
В годы войны, как никогда, стянул нас всех пояс великого товарищества, или, как говорил Александр Довженко, большой художник кинематографа, любивший это слово,
И колючая боль непоправимой утраты.
И разлука, пробующая на прочность.
И испытания — на разрыв.
И флаг на корме, с голубеющим полем, и бурун за кормой, всегда прежний и всегда новый, и грубая холщовая роба матроса, с трехзначным, вшитым суровой ниткой номером, и черный погончик с якорьком, и силуэт узкого, серо-стального или черного тела корабля, скользнувшего по кромке оранжевого горизонта и лиловеющего моря, — это всегда неприметный для окружающих, но для тебя непременный, до конца дней ощутимый толчок в грудь, отблеск дорогого, драгоценного, бесценного. Хотя я вовсе не завзятый морячила из лихого племени бомбраньстенгистов и надел морской китель лишь в дни сорок первого года.
В НАЧАЛЕ ТРИДЦАТЫХ ГОДОВ
Я попал в Кронштадт совсем зеленым, по газетному поручению: «Ленинградская правда» послала меня на флотские маневры. Ходили тогда корабли на учения совсем недалеко и совсем ненадолго — ходить, по сравнению с нынешними учениями флотов, особенно было некуда да и не с чем. Однако и эти недолгие маневры, помнится, покорили новизной и поэзией впечатлений. Хотя и не помышлял я, что все это — и свинцовые тяжелые воды, и угрюмые силуэты насыпных петровских фортов, и флаги, и кильватер, и весь балтийский неласковый пейзаж, — все это станет частью моей жизни и моей биографии...
Случилось быть в ту пору на Морском заводе и в доках и видеть, как спозаранку, выплывая из свинцового тумана и вновь в него окунаясь, шагают на работы команды в холщовых робах, стуча по петровской мостовой тяжелыми, грубыми башмаками, и слышать, как ревут корабельные сирены и бьют на кораблях склянки...
За несколько лет до войны приехал я вновь в Кронштадт — на съемки картины «Балтийцы».
Первый художественный фильм, снимавшийся режиссером А. Файнциммером по сценарию моему и Алексея Зеновина.
Впрочем, настоящая фамилия его была Зиновьев. Крестьянский сын, старый балтийский политработник, участник гражданской войны, драматург-пролеткультовец почему-то стал директором киностудии Белгоскино, почему-то помещавшейся в Ленинграде, на бывшем Екатерининском канале, том самом, где у здания банка перекинут изящнейший мостик с грифонами...
Соавтор мой — нрава веселого, даже легкомысленного, из той счастливой человеческой породы, что не особенно склонна задумываться на проклятые темы, а скорей охоча их отогнать, да подале, чтобы можно было жить и не тужить, — естественно, тяготился своей директорской ипостасью, хотя она его честолюбию в чем-то и льстила. Ему бы заниматься чем-либо более легким, беззаботным, где бы сгодилась его былая матросская лихость, кронштадтская бесшабашность. Хорош собой, статен, светлоглаз, нравился женщинам, да и они ему были небезразличны. Жена его была ревнивой, к тому у нее имелись кое-какие основания, однако больше всего его злило, когда ревность попусту.