— В пятом годе (аль в шестом? — не помню), кады революция случилась, они Митьку Козельского позвали. А он, убогонький, с ходу заблеял:
«Спасайтесь… всех перестукают!» Я в Царское прискакал. Гляжу, царь с царицкой царенка пакуют в тряпки. Совсем уже обалделые, ни хрена не понимают… В чемоданы шмотки пихают. Бежать чтобы… Эх, забыл я, как энта страна-то у них называется, где у них деньги в банке лежат. В обчем, — когда я увидел, как они чемоданы собирают, я тут наорал на них. Стыдил всяко. Они присели. Потом царь с царицкой на колени передо мною опустились.
Вовек не забудем, говорят, что ты для нас, Григорий, сделал! А это верно
— улизнули б…
— Так уж они тебя и послушались?
— Ей-ей, — крестился Распутин, округлив глаза…
О царе он говорил с явной горечью, как о беспутном родственнике, который мешает ему налаживать прочное хозяйство. Правда: если собрать все высказывания Распутина об императоре, получится немалый том отрицательных отзывов. Все похвалы Распутин расточал в адрес императрицы:
— Баба с гвоздем, она меня понимает. А царь пьет шибко. Пуганый. Я ему говорю: «Брось пить, нешто пьяному-то тебе легше?» А он мне: «Ничего ты, Григорий, не понимаешь». Я с него зароки беру, чтобы вина не пил. Беру на месяц. Так он в ногах у меня наваляется: Григорий, просит, на две недельки.
Я ему на полмесяца указываю не нюхать даже. А он, быдто купец на какой ярмарке, недельку себе выторговывает. Слаб! Слааб…
Вконец опьянев, Распутин вдруг раздавил в пальцах стакан, начал крыть матюгами Столыпина и Феофана:
— Феофан сдохнет… Столыпин — тоже! Сестра царицкина, Элла, та, что в монахини записалась, вот она да ишо фрейлина есть такая… Тютчева! Грызут меня… Клопы, мать их…
— Чешись, коли кусают. Чешись, Гришуня! Илиодор оставил его внизу, полез на верхнюю полку. Теперь надо было кое-что продумать, кое-что запомнить навеки. Внизу, между диванов купе, тяжело и громко блевал Распутин…
Слезли с поезда в Тюмени, Распутин сказал, что у него тут есть одна знакомая сундучница. Пошли к ней, чтобы переночевать, на улице Гришка все время сосал грязный палец.
— Чего ты сосешь? — спросил Илиодор.
— Да бес! Кады изгонял его, он меня за палец хватил… Илиодор ночевал в одиночестве, Гришка то прибегал откуда-то, то снова убегал, каждый раз меняя на себе рубахи.
— Дела, брат… Тут такие дела, не приведи бог!
В сильный морозище ехали до Тобольска, потом на лошадях тащились в санках по скрипучему снегу до Покровского.
— А я брату Антонию тобольскому еще из Челябинска телеграммку свистнул, чтобы он тебе обеденку позволил отслужить.
Стало ясно, что Гришка везет Илиодора с определенной целью, дабы укрепить свое значение среди односельчан.
— Ну и что тебе Антоний ответил?
— Да ничего… поганец такой!
В струях дымков открылось село Покровское, где домочадцы ждали своего кормильца. От калитки до крыльца выстелили они ковры, по которым прошел сам Распутин и провел по ним гостя. Даже внешний вид дома произвел на Илиодора сильное впечатление. Внутри же — кожаные диваны, стеклянные витрины, пальмы и фикусы в кадушках, буфеты натисканы хрусталем и фарфором, всюду масса пасхальных яиц, писанок и крестиков — будто в молельне. По стенам висели царские портреты в очень богатых золоченых рамках. Распутин, похваляясь, с крестьянской бережливостью указывал, какая вещь сколько стоит.
— Вишь, как живу? — говорил, очень довольный… Парашка накрывала на стол к ужину, девочки, дабы поразить заезжего гостя, тыкали пальцами в клавиши рояля, а сын Митька прятался за углы, мычал идиотски: «Ммммм… гыгыгы!»
— Что он у тебя, Гриша… иль ненормальный?
— Да не, — отвечал Распутин. — Это он так… в его летах я тоже придурком был, а потом вишь, каким стал.
За ужином проявила себя Парашка, которая, чтобы опередить предстоящие изветы односельчан, сама брякнула Илиодору:
— Болтают тут у нас невесть што, а мы с моим Гришенькой душа в душу живем, точно голубки… Верно, родимый?
— Ага, — отвечал тот, наматывая на вилку хвост селедки и отправляя ее в рот. — С молокой попалась! — сообщил радостно. — Нук, Парася, ставь ишо бутылочки три-четыре.
— Да будет тебе, — отвечала та, поводя рукою будто пава. — Эвон, сколько уже вылакал-то.
— Тащи, стерва! Я тебе не царь — не сопьюсь… Забрехали собаки, взвизгнула калитка, принесли телеграмму. При свете керосиновой лампы Гришка прочел ее и засмеялся:
— Царицка жалится, что ей скушно. Ну, да я не поеду! На што ехать-то?
Слушать, как меня в газетах языками скоблят…
Илиодора уложили спать на кушетке в горнице. Он пишет, что жившие в распутинском доме девки, Катя и Дунька Печеркины, стали стелить матрасы на полу. Дунули на лампу — темно…
— Это вы зачем здесь? — взбеленился иеромонах.
— А нам отец Григорий велел.
— Брысь отседова, мокрохвостые…
Из-за стенки послышался голос Распутина:
— Ладно, ладно… они уйдут. Спи!