Я с изумлением увидел, что он беззвучно плачет. И подумал: в нем есть что-то невнятно клоунское. Но в то же время почувствовал себя тронутым благородством его изменчивых настроений.
Молчание наше затягивалось, и я прервал его, спросив, почему он так долго не обращал на меня никакого внимания.
— Боязнь разоблачения. Вина в соучастии. Мне нисколько не хотелось, чтобы Владимир мысленно соединил меня с вами. Но теперь игра окончена. С самого начала терма он ведет себя со мной до крайности холодно. Не грубо, но ясно давая понять, что я ему больше не друг. Что я еще могу потерять?
Долгий миг мы смотрели друг другу в глаза; слезы так и продолжали бежать по его щекам.
— Так что же, следует ли мне довершить ваш разрыв? — мягко спросил я.
— Вы очень во многом схожи с вашим братом, — пробормотал Бобби, явно пытаясь убедить себя в истинности этих слов. — Не хотите поужинать со мной? Мой слуга удивительно вкусно готовит.
Квартира Бобби в Тринити оказалась поистине великолепной. И я погадал, что он думал о жалкой норе моего брата. Впрочем, он же был влюблен в Володю.
Рассказать о нашем соитии мне почти нечего. Когда мы покончили с великолепно приготовленными устрицами и бутылкой весьма изысканного «мерсо», выяснилось, что я и Бобби до смешного не подходим друг другу. Едва все завершилось, он вспомнил о неотложной встрече с другом, отчего я испытал скорее облегчение, чем разочарование. Я оделся и, перед тем как уйти, получил от Бобби снятый им с книжной полки тоненький томик.
— На память о великом «не стоило», — сказал он. — Леопарди. Первое издание.
С чувством странного довольства возвратился я в мое убогое жилище. Там я поставил изящно переплетенного Леопарди между Лажечниковым и Лермонтовым, наполнил мою любимую цинковую ванну теплой водой и долгое время пролежал в ней, отмокая, — любопытство мое было утолено, тщеславие потешено, страстное увлечение приказало долго жить.
24
Обычный семейный обед в квартире Набоковых — Зекзишештрассе, 67, Берлин-Вильмерсдорф. Дата: 27 марта 1922, понедельник. Мы с Володей приехали из Кембриджа на пасхальные каникулы. Помимо членов семьи за столом сидят Светлана Зиверт, наш кузен Ника и Иосиф Гессен. И почетный гость Павел Милюков, недавно вернувшийся из Соединенных Штатов и собиравшийся завтра вечером выступить, по приглашению моего отца, перед публикой, которая соберется в филармонии.
Как правило, разговор у нас за столом шел общий, но в тот вечер его вели исключительно отец с Милюковым, а мы, все остальные, сознавая, что присутствуем при чрезвычайно важной дуэли старых друзей и соперников, молчали, внимательно слушая их.
— Все больше и больше, — провозгласил с обычной его напыщенностью Милюков, — проникаюсь я убеждением в том, что, несмотря на все опасности, нам следует всерьез подумать о возвращении в Россию. В одном лишь Берлине осело четверть миллиона русских. Добавьте к этому десятки тысяч тех, кто живет в Париже, Праге, Константинополе. Это
— Но как же вы не понимаете, друг мой? — стоял на своем отец. — Все кончено. Россия, которую мы любили, была Россией не погромов и полиции, но страной замечательной, изысканной культуры, подобной которой мир не знал никогда, и
— Ах, дорогой мой Вова. Страшитесь горьких чар изгнания. Это они склоняют вас к фатализму. Россия будет утрачена, только если
— Она уже утрачена, — сказал мой отец. — Нам следует отказаться от нее, как когда-то давно евреи отказались от Иерусалима. Нас тоже, как и их, ждет Диаспора.
— Не все евреи отказались от Иерусалима. Пока мы с вами разговариваем, сионисты сотнями возвращаются в Землю обетованную.
— И все их старания приведут к очередной глупости, если не чему-то похуже.
— Но вы же друг евреев. У них нет большего друга.
— Да, — признал отец. — Я большой друг евреев.
Мне никогда еще не доводилось слышать, чтобы отец говорил таким пессимистичным тоном, и, наверное, он сам понял, что слова его лишь сгущают павшую на нас мрачную тень.