Марина сопровождала подрядчика, подвергая легкой критике его бессловесный пессимизм и указывая на кое-какие плюсы. В конце концов она его разговорила, и подрядчик стал время от времени возмущенно восклицать, посверкивая глазами из-под густых черных бровей: “Да разве это стояки?! Это ж труха, а не стояки!” Или то же самое про подоконники и штукатурку: “Да разве это штукатурка?! Труха это, а не штукатурка!..” По его словам выходило, что квартира прогнила насквозь, ничего такого, что можно было бы использовать впредь, здесь нету (Будяев клекотнул возмущенно: “А паркет?!” – на что мужик только фыркнул), и уж если что-нибудь делать, то делать от и до – всю заново и чуть ли не с самого фундамента. Звучало это все чрезвычайно угрожающе.
Понятно, что подрядчик хотел обеспечить себе максимально широкий фронт работ. Марина же хотела совершенно иного, а именно, чтобы
Ксения купила наконец эту чертову квартиру, найденную с таким трудом; сделать же это Ксения могла только в том случае, если ей хватит денег не только на саму покупку, но и на последующий ремонт. Я с удовольствием следил за их бескомпромиссной схваткой, да и Будяев, изумленный накалом страстей, заинтересованно покрякивал, переводя взгляд то на мужика-строителя, то на Марину. Короче говоря, Ксенина агентша тоже оказалась не лыком шита, пахала не за страх, а за совесть, и ее усилия не пропали даром: с первоначальных восемнадцати тысяч подрядчик нехотя съехал до двенадцати на круг.
И в этот раз Ксения, словно речь шла не о ее деньгах и не о ее квартире, сидела в кресле вытянув ноги, и на лице у нее было написано, что она ждет не дождется, когда все это кончится и
Марина отпустит ее восвояси. Черная лаковая сумочка, как всегда, лежала на коленях. Все галдели, и я едва расслышал, как в сумочке вдруг приглушенно, но все равно довольно противно запиликал мобильный телефон. Именно в эту секунду я случайно повернулся к ней и заметил, во-первых, что она вздрогнула, а во-вторых, был удивлен, как изменилось ее лицо при этом гнусавом и неприятном звуке: в первое мгновение исказилось испугом и побледнело, затем просияло мгновенной радостью, и кровь прилила к щекам; что-то негодующе шипя сквозь полуразомкнутые губы, она уже рвала застежку сумки мелкими суетливыми движениями
(напоминающими птичье трепыхание – куда подевалась вся замедленность и плавность?), а застежка почему-то не поддавалась; телефон все пиликал, настойчиво выпевая несколько тактов из “Шербурских зонтиков”; сумочка раскрылась, и пиликанье стало громче, а потом смолкло, потому что Ксения отщелкнула крышечку и, приникнув к мембране с жадностью, с какой, пожалуй, только погибающий от жажды мог бы приникнуть к воде, выдохнула:
“Алло!”
Раньше мне казалось, что человека нужно специально учить, чтобы он мог использовать все возможности мимики, и именно этим занимаются в актерских школах. Ксения не была актрисой, да и играть ей здесь было не перед кем – Марина, подрядчик и Будяев шумели в коридоре, а я стоял на пороге, по мере сил участвуя в обсуждении степени износа дверных коробок и самих дверей, и совершенно случайно повернул к ней в этот момент голову. Радость на ее просветлевшем лице жила не более четверти секунды: она услышала голос в телефонной трубке, и лицо тут же помертвело – как лампочка, когда резко падает напряжение. “О, привет, – сказала она через секунду. – Ага, я узнала. Квартиру смотрю.
Ага. Что? Ой, я забыла. Давай завтра, о’кей? Ну ладно, Танюш, не сердись. Я позвоню”. Разочарованно щелкнула крышечкой и сунула телефон в сумку.
Когда они ушли, Будяев усадил меня в кресло (это было то самое, в котором только что сидела Ксения) и стал с обычной своей куриной встревоженностью искать ответы на вопросы, которые могли возникнуть в будущем как следствие вероятных событий. Я, по обыкновению, отключился, время от времени отмечая свое участие в беседе кивками или заинтересованным мычанием. Я устал, спешить уже было некуда, за окном стемнело, шел дождь, и ничто не мешало мне побыть здесь еще минут десять. Я вытянул ноги, скрестив их точно так же – правую поверх левой, положил руки на колени и сконцентрировался, пытаясь уловить остатки ее тепла. Это ведь очень просто: если хочешь понять какое-нибудь явление, нужно просто попытаться стать им – и если попытка удастся, понимание придет само собой. Я попытался представить, о чем она думала. На меня навалилось сонное оцепенение – Будяев ворковал, мерно помахивая тлеющей сигаретой, в конце каждой фразы (как правило, чрезвычайно длинной, поскольку Дмитрий Николаевич был истинный виртуоз придаточных предложений) интонация его хриплого голоса становилась вопросительной; следовала пауза, которую я бессознательно заполнял кивком или агаканьем, и Будяев, наподобие аварийного самолета, вновь и вновь пытающегося выпустить шасси, заходил на новый круг.
…А теперь я сидел в пустой квартире на окраине города Ковальца перед своей газетой с колбасой и хлебом, смотрел в темное грязное окно, отражавшее внутренность тускло освещенной комнаты,