– скользко, не скользко… Это же как дважды два: низина, снег пошел, можно к бабке не ходить. Два года ему толкую… Так-то он парень ничего, этот Каримов. Разогнался, мать его так! Ну и конечно же: тут же – р-р-раз – и в кювет!
– Бывает, – повторял я. – Да ничего. Сейчас трактором…
– Курить можно?
Он чиркнул спичкой, жадно затянулся, долго не выдыхал, потом сказал сдавленно, сдерживая кашель:
– Ладно, чего там… ничего страшного, конечно. Тут такие дела, что… Живы все, и слава богу… Досадно просто: на ровном месте, можно сказать. Ладно. Я еще пацаном был, у отца в колонне дядя Миша когда-то… еще на пятьдесят первых ездили. Вот уж мастак был, этот дядя Миша. У него на все две истории. Первая: выпили по триста, по бутылке красного – и поехали. А вторая: выпили по триста, по бутылке красного, а один не пил, он-то и перевернулся!
Капитан захохотал, а отсмеявшись, горестно выругался.
– Весной из самого Омска колонну гнал – за три дня доехали, как из пушки, – сказал он. – А тут триста километров второй день одолеть не можем… Все не слава богу. То одно, то другое.
Только погрузились, с аэродрома выехали – радиатор пробило. Как? чем? на ровном месте! Соплями-то не залепишь… Хвать-похвать, на второй сгоняли, другую машину пригнали, перегрузили, двинулись – тут у него всю электрику замкнуло к черту, едва не сгорели… Пока разобрались, пока туда-сюда, только двинулись – трах: тормозной шланг порвался, будь он неладен… Без тормозов-то куда? Едва починились кое-как, отъехали – на тебе, в кювет угодил! Тьфу! Уж я не знаю… Вот не хотят машины с таким грузом ехать, честное слово. Что хочешь, то и думай… Тормозни у самосвала, будь добр.
– А что везете? – спросил я, притормаживая.
Капитан отвернулся, словно не слышал вопроса, и взялся за ручку.
– Вот спасибо, выручил, – сказал он, когда машина остановилась.
Выбрался наружу, придержал дверцу перед тем как хлопнуть и все-таки ответил: – Что везем, что везем… Лучше, браток, и не спрашивай. Горе одно. Ладно, спасибо…
Придерживая рукой фуражку, он торопливо пошагал к самосвалу, и только сейчас я увидел на правом его рукаве черную с красной полосой повязку.
Через полчаса я уже въезжал в Ковалец. Зажглись фонари, и снег вокруг них кипел и кружился.
Людмила открыла мне, радостно ахнув, и сказала, что уж не чаяла дождаться по такой погоде; что погода никуда не годная – это что ж за октябрь? если такой октябрь, что в декабре будет? – вообще не разберешь; что вчера и позавчера ходила по два раза – утром и вечером, и сегодня была утром и нашла Павла очень оживленным, из чего заключила, что он, слава богу, пошел на поправку; и что сейчас собиралась уж идти снова одна, видишь: и в доказательство предъявила матерчатую сумку, в которую продолжала натыркивать всякую всячину: большую бутылку воды, котлеты, яблоки… Мы несколько минут топтались в тесном коридорчике, Людмила путалась в рукавах пальто, я совал ей конверт, а она, как всегда, спрашивала: “Зачем же это? Зачем?” Я сказал: “Слушай, ну что ты мне морочишь голову?” – и тогда она взяла со вздохом, пересчитала и радостно сообщила, что завтра купит парного мяса и накрутит Павлу еще котлет – он любит.
Павел и в самом деле был оживлен. Людмила заняла стул возле окна, а я присел на кровать у него в ногах. Как на грех, в тот вечер у всех четверых обитателей палаты сидели посетители, стоял гомон, и я невольно выхватывал из этого гомона отдельные фразы – их можно было бы при желании объединить в любом порядке, и в результате получился бы нормальный больничный разговор, ничем не хуже других больничных разговоров. Я и сам произносил похожие, когда представлялась возможность.
Впрочем, возможностей было немного, потому что Павел оказался нынче удивительно разговорчив. Глаза блестели, и он часто и резко крутил головой по сторонам.
Он все толковал о своей работе, будто уже завтра собирался выходить и браться за дела, и время от времени делал замечания, смысл которых я вовсе не улавливал; Павел перескакивал с одного на другое, а то еще мельком упоминал неизвестных людей так, словно я жил с ними бок о бок, знал всю подноготную, и поэтому то, что Павел о них рассказывал, было мне понятно и смешно.
– Чуйкин в нашем деле ничего не понимает… Как нерусский, честно! Я ему говорю: ты же нерусский, Чуйкин! Смеется… У него забот полон рот… ни плана, ни договоров. Я говорю: Чуйкин, да у тебя на прошлой неделе Семаков с Трушиным перепились, чуть пожар не сделали!.. Трушин – тот еще деятель, я его насквозь вижу. Как ему премию выписывать – так давай, а работать – пускай другие. Это дело? Нет, я так не оставлю… пусть Горячев или дело ставит, чтоб все по-людски, или сам уходит! Понимаешь,