На следующее утро в обложенном хирургическими салфетками операционном поле покровные ткани головы Уильяма выглядели особенно обманчиво, поскольку я знал, что под ними скрывается блестящий ум. Кожа на черепе истончилась и стала как пергаментная – такими обычно бывают веки у стариков. И потому я разрезал ее осторожнее обычного. Подкожно-жировая клетчатка, которая делает кожу нашей головы мясистой на ощупь, у Уильяма утратила ярко-желтый оттенок, будто выцвела на солнце. И череп уже не радовал чистым блеском слоновой кости, а пожелтел и побурел, как старый манильский конверт. Но от времени черепная кость, естественно мягкая изнутри, утолщилась и огрубела, сверлить ее было дольше и труднее. Под стать черепу была и твердая мозговая оболочка – от возраста она обызвествилась, утратила былую податливость и скользкость.
Когда я проделал в черепе два отверстия, оставалось только вскрыть твердую мозговую оболочку. Я взял в правую руку длинный тонкий скальпель с заостренным кончиком (как у ножей фирмы X-Acto) и дотронулся до его заднего конца электрическим коагулятором (Bovie). Импульс тока прошел по ручке скальпеля и одним движением взрезал дуральную оболочку, попутно скоагулировав ее по краям разреза. Меня от удара электрическим током спасли латексные перчатки, а мозг Уильяма – его гематома. Зато обнаружилась положительная сторона дела: застарелая кровь, по консистенции как моторное масло, бодро выплеснулась наружу, фонтанчик взметнулся выше моего запястья. Мозг Уильяма и правда испытывал сильнейшее давление.
Теперь, когда значительная часть загустевшей крови вышла, я с помощью хирургических луп обследовал разрез в дуральной оболочке. И увидел, что пространство между ее внутренней поверхностью и мозгом не пустовало: кровеносные сосудики протягивались от мозга к внутренней стороне черепа, словно ниточки у марионетки. И на одном повисла капелька свежей крови, сочившейся там, где его повредил мой скальпель. Я быстренько «заварил» сосуд электрокоагулятором.
Дальше следовало удалить всю еще остававшуюся накопленную кровь. Я применил последнее достижение, приспособившее обиходную вещь под хирургические нужды, – кухонную спринцовку. Набрал в нее дистиллированной воды и как только впрыснул в одно из отверстий в черепе, из второго сейчас же брызнула темная, густая, будто маслянистая, жижа. Затем проделал то же самое со вторым отверстием. И повторял манипуляцию, пока выплескивавшаяся жидкость не сменила цвет с темно-бурого на красный, с красного на розовый, а потом из розовой не стала чистой, бесцветной. Так я промыл внутреннюю поверхность мозга.
Я направил яркий свет налобной лампы внутрь черепа через одно из выпиленных отверстий, чтобы обозреть картину. И увидел поверхность усохшего мозга, изогнутую, как бок отворачивающейся от меня планеты: полушарие с убегающими вниз извилинами долей. Гребни извилин утратили свойственный молодому мозгу опалово-молочный отлив. Время оставило следы старения в виде глиоза (на месте поврежденных или отмерших нейронов разрастается нейроглия – как шрам на месте раны, – чтобы изолировать очаги повреждения и защитить неповрежденные мозговые ткани). Поверхность мозга приобрела желтовато-коричневый оттенок с темными пятнышками от многочисленных микрокровоизлияний. Паутинная (арахноидальная) оболочка (следующая после дуральной и предшествующая мягкой мозговой) утратила прозрачность и помутнела, как катаракта на глазу. Да, этот мозг напоминал поверхность пустынной планеты.
Но вид часто обманчив. В тот день после обеда, когда Уильям отошел от анестезии, я навестил его в нейрохирургической реанимации.
– Как прошла операция? – увидев меня, сразу спросил он.
– Как полагается, – заверил я.
– А я и сам знаю, – и Уильям поднял левую руку, демонстрируя, что к ней вернулась способность нормально двигаться.
И хотя мозг Уильяма явно утратил юношеский лоск, ум его оставался остер как бритва, и его пример учит нас, что атрофия мозга совсем не равнозначна атрофии умственных способностей.