Стасов за четыре года до смерти художника хоронит его, о нем сожалеет: «Вот насчет Крамского я совершенно расхожусь с большинством публики: это не успех в колорите, а только «потуги» человека, не обладающего колоритом, а ищущего его «на европейский лад».
Сожаления Стасова несколько преувеличены; Третьяков, которому адресовано письмо, соглашаясь со Стасовым, «успокаивает» его: «Мне прежние лучшие работы Крамского также больше нравятся этих последних, но между ними есть вроде прежних…»
Рядом с портретами мадам Вогау и дочерей барона Гинцбурга повешены на Одиннадцатой передвижной портреты физика Петрушевского, художников Соколова и Киселева – произведения «прежнего Крамского», рядом с «кокоткой в коляске» стоит богатырь Мина Моисеев, «Крестьянин с уздечкой». «Прежний Крамской», которого так желал бы Стасов, не кончается и не кончится – впереди еще «Неутешное горе», портреты такие, как астронома Струве или Василия Ивановича Сурикова, молодого, будущего – поднимающаяся новая сила (тотчас после смерти Крамского Репин сообщит Сурикову: «Видел портрет, который он написал с вас, – очень похож и выражена вся ваша сила богатырская. Написан он плохо, но нарисован чертовски верно и необыкновенно тонко, до виртуозности своего, совершенно своего, рода»).
Не стоит оплакивать «прежнего Крамского» можно также не соглашаться со Стасовым в оценке «Неизвестной», им уничижительно освистанной, можно предполагать многие достоинства в портрете Вогау, которые находили все, кажется, кроме Стасова, современники (даже строгий Третьяков видит в портрете г-жи Вогау «много прекрасного»), но нельзя не заметить того, что заметил Стасов: в последние годы жизни Крамской пытается подчас («потуги») не просто раскрыть в портрете «сумму характерных признаков», а раскрыть ее
Товарищи – одни доброжелательно, другие нет, – но, по существу, почти одинаково будут вспоминать последние жизненные «потуги» Крамского.
«Им всецело овладела бесконечная любовь к людям, особенно к своим близким, кровным, к детям. Он всего себя уже отдавал на жертву им. Ему было не до искусства! Работать для них, оставить хоть что-нибудь для их обеспечения – вот о чем была его главная мысль и забота. Он «заводил» себя морфием и работал, работал…» – скажет над его могилой Репин.
«Жил он напряженно и болезненно, работал много и более всего портретов, семья привыкла к роскоши, деньги шли без счета, сам он, человек очень простых привычек, любил представительность и обстановку, которая и пожрала в нем художника… Вся эта гадкая неопределенность мучает и терзает, а тут семья хочет веселиться, мальчики вино пить, дочь танцует и поет. Нужны деньги, нужно работать, нужно вспрыскивать морфий, нужно умирать…» – повернет по-своему Мясоедов. Так легче, понятнее жизнь «по нисходящей!», так проще и яснее, для других, для себя, все укладывается.
Но жизнь Крамского до последнего часа идет и «по восходящей» – как ощущение и осознание бесконечного движения искусства, как бесстрашное отрицание себя, человека своего времени, в своем времени остающегося. И это нежелание удобно и навсегда обживаться в одном только времени, это стремление «Вперед, вперед!», этот отказ (с «горьким личным чувством») от себя, чтобы завтрашним, будущим уступить дорогу, эта «восходящая» в жизни Крамского не менее заказных портретов и денежных забот ускорила его кончину: не только оттого «нужно умирать», что не хватает сил старым искусством деньги зарабатывать, а оттого, что новое искусство на дворе – и нечем встретить, – стучит в окно, входит в двери, оттесняет в темный угол.