Если бы, например, мне даже не удалось пробить или намекнуть на высокий и новый путь, стремление к нему все-таки показало, что он существует впереди, и это уже много, и даже все, что может дать в настоящую минуту живописец.
На Дворцовой площади ветер закручивает столбом сорную пыль, гонит ее по широкому каменному простору. Художник Иванов, придерживая двумя пальцами шляпу, озабоченно перебегает площадь, Он смотрит под ноги, то ли думая о своем, то ли пряча от ветра и пыли усталые, воспаленные глаза; когда он поднимает их, ему кажется, будто он бежит на месте – до противоположной стороны площади остается все так же далеко. Он торопится: надо поспеть в Зимний, в Эрмитаж, потом – на пароходе в Петергоф или, может быть, по суше – в Царское Село. Он совершенно растерян, оттого что вот уже несколько недель надо беспрерывно торопиться, хлопотать, разговаривать со многими и разными людьми, а он за долгие годы уединения отвык торопиться, не умеет хлопотать и вовсе не красноречив – не произносит хотя лишних, но для успешных хлопот нужных слов и, наоборот, вдруг изрекает какие-то неожиданные вещи, не всем и не сразу понятные и потому раздражающие.
Александр Андреевич Иванов хлопочет об «устройстве» своей картины «Явление Мессии», которую в конце мая 1858 года привез наконец из Италии в Петербург. Когда-то картину нетерпеливо ждали, но шли годы, конца работе не было видно – художник то на долгие месяцы запирался от всех в своей студии и с жадной энергией старых мастеров исписывал холсты, то запирал студию вместе с картиной, этюдами, набросками; краска засыхала на кистях, и кисти намертво, словно навсегда, присыхали к палитре, к полу – там, где были вдруг оставлены, брошены: Иванов неделями одиноко бродил по окрестностям Рима, ездил верхом во Фраскати, часами молча сидел в траттории над стаканом вина или чашкой кофе – «бездельничал». В Петербурге махнули на него рукой, друзья, правда, напоминали иногда: «Зачем не оканчиваете картину?»; он сердился, несмотря на мягкий нрав, он терпеть не мог, когда люди придумывали способы, чтобы побудить его к деятельности, он не желал объяснять свое бездействие – для этого пришлось бы в оправдание вытаскивать из души своей слишком глубоко запрятанные тайны.
Наконец Иванов отворил двери студии для всех, и, пока итальянские художники, и русские, жившие в Италии, и просто люди города Рима толпились перед картиной, он не толкался среди зрителей, не лез с объяснениями, не спрашивал мнений и не ловил на лету реплик – стоял один на лестнице и сосредоточенно жевал хлеб, отламывая кусок за куском от спрятанного в кармане ломтя.
Жизнь была прожита, но ему казалось – только начинается. Он слишком долго писал свою картину – двадцать лет. За эти годы многое переменилось в жизни и в нем самом, он чувствовал, что искусство его должно получить новое направление, мысли о новых путях искусства захватили и мучили его, он ездил к Герцену, в Лондон, поделиться сомнениями и, быть может, найти ответ.
Иванов писал, что картина его не есть последняя станция, за которую надобно драться; он стоял крепко за нее, но теперь пришла пора учинить другую станцию искусства, в соответствии с требованиями времени и настоящего положения России.
Он упаковал картину в ящик и сложным путем, с пересадками и перегрузками, повез в Россию. Брат его был озабочен, что предстоящие восторги власть предержащих собьют художника с толку: «Может быть, тебя будут нянчить, хвалить. Пожалуйста, не поддавайся! Карл Павлович именно потому и испортился, что поддался этому щекотливо-приятному пению».
В Петербурге было не до Иванова, не до «Явления Мессии»: готовились к событию важнейшему – освящению Исаакиевского собора. Вокруг храма усердно маршировали полки – упражнялись перед торжественным парадом.
Иванову надо было устроить выставку – показать картину, найти покупателя. Он снял привычную свободную блузу, натянул мундирный фрак, пошел искать покровителей свободных художеств.