Подошел Голубович, и тут же оглянулся – он сказал, ясно, блин, Хелен оставаться в машине, как она сумела пройти сюда и усесться здесь на пороге? Рефлекторно, значит, оглянулся, чтобы посмотреть, осталась ли действительно тетка в машине или нет. Машины своей, находящейся далеко за монастырской стеною, разумеется, он не увидел, пригляделся и только тут понял, что Хелен перед ним – скульптура, памятник. Плохо стал наш Ванечка соображать. Все вокруг замолчали, когда Голубович выступил вперед. Взгляд скульптуры поэтому ударил прямо в него, в Ивана Сергеевича. То ли накурившись после долгого перерыва крепких и многих числом – почти всю пачку высадил – сигарет, да еще на голодный желудок, то ли уже чувствуя вполне объяснимую усталось от совершенно неординарного дня, Голубович почему-то не мог теперь оторвать глаз от мраморной копии Хелен, наверняка сейчас сидящей в машине, и все смотрел, смотрел в ее насмешливый прищур, словно бы Глухово-Колпаковский Пигмалион[253]
, никогда не умевший любить, а сейчас, в наркотическом ли опьянении, в стрессе ли от ломовой усталости – поистине Бог весть – словно бы полюбивший не живую, находящуюся в двухстах метрах от него, а эту – давно мертвую.Быстро начала опускаться темнота, наступал конец дня. Голубович смотрел в глаза женщины, с которою – полагал ли он так на самом деле? – с которою, кажется, прожил жизнь во взаимной любви и счастии или, по крайней мере, хотя бы один день не бесконечным сексом занимаясь с нею, а просто обнимая ее за плечи в такой вот, как сейчас, сгущающейся и сгущающейся темноте жизни, потому что жизнь – это сгущающаяся и сгущающаяся тьма, и единственное, что может в ней, в жизни, сделать для своей женщины мужчина – это обнять ее за плечи, чтобы его женщина почувствовала и силу, и готовность защитить, и, даже главнее всего этого – почувствовала бы, что ее любят. Потому что любовь можно передать только объятием. А Голубович любил эту женщину, он уже понимал, что любит ее, вот именно эту, любит, любит, любит!
– Эй, эй! – обеспокоенно произнес внутренний голос без единого матерного слова. – Ты че, парень? Нельзя! Тебе ж когда еще сказали? Забыл? Нельзя!
Голубович даже не ответил.
– Какие будут дальнейшие указания, господин губернатор? – прозвучало у него за спиной.
Голубович и на это ничего не ответил. Тут его вполне уважительно и осторожно тронули за плечо. Он обернулся с остановившимся лицом – солдат с автоматом на плече, в каске, разве что пластикового бронещита у того сейчас с собою не оказалось – протягивал ему защитного оливкового цвета штаны и куртку. Логично было бы предположить, что воин принесет вместе со штанами и какие-никакие трусера и майку, но нижнего белья, мы врать не станем, не было предложено, только штаны с клапанами понизу – под берцы и куртка со шлицами под ремень. Ремня тоже, кстати сказать, не оказалось. А какой начальник без ремня? Да никакой, если честно вам сказать, дорогие мои.
– Приказано передать, – доложил солдат, – лично в руки, товарищ губернатор.
И на это ничего не сказавши, Голубович вновь повернулся к своей женщине. Теперь она улыбалась, кажется, шире в полутьме и прищурилась сильнее, и готова была захохотать уже вот сейчас, в это самое мгновенье. И Голубович с гудящей головою, с колотящимся в неимоверном ритме сердцем произнес слова, которых никогда никому не говорил в жизни. Ванечка шагнул к скульптуре, обнял ее, ощутив бесконечное, неистощимое тепло, впитанное живым камнем за теплый летний день и теперь возвращаемое Голубовичу, и сказал:
– Я люблю тебя. Милая… Милая… Я люблю тебя.
И приник к плечам любимой, счастливые закрыл глаза. Ну, устал человек. Любой на его месте устал бы.
– Ну, хватит, – произнес кто-то за спиной губернатора, а тот и не слышал уже ничего. – Время дорого. Берите его и в машину.
Голубович в отключке находился, и сердце в эти минуты само решало, остановить ли свой бесконечный отсчет или все-таки пока нет, оно билось медленно и несильно – ну, может быть, тридцать или максимум сорок ударов в минуту, а такого, чтоб вы знали, сердечного ритма очень мало для жизни. Голубовича повели к машине, иначе он бы услышал, как заскрежетали гусеницы БМД и как, круша мраморное изваяние, БМД проехала по нему и, подав назад, еще раз проехала, превращая любимую женщину губернатора в крошку, в угластые обломки мертвых камней, зарывая, вдавливая их внутрь земли.
На середине скорбного своего пути к машине Голубович начал приходить в себя. Он остановился, и ведущие его под руки двое солдат не решились противодействовать губернатору, пусть и совершенно голому. Иван Сергеевич пошевелил губами, хотел было отдать какое-то новое указание, но ничего так и не произнес. Внутренний голос молчал. Губернатора повели дальше.