В порту оживление необычайное, суда толпятся у причалов и на рейде. Одни разгружаются, другие берут грузы прямо в море со шлюпок. И все это отсюда сверху — и быки, и тюки овечьей шерсти, и глыбы мрамора, и самые люди — кажется миниатюрным, ненастоящим; великий художник — пространство — отточил их очертания, сделал их игрушечными, елочными.
Но Белинский не только любовался. Зрелище это интересовало его и стороной экономической. Он хотел знать, каков ввоз, и как он соответствует вывозу, и как это влияет на благосостояние людей, и как растут капиталы, и каково живется простому народу. Ему казалось, что здесь, в Одессе, эти основания жизни выражены нагляднее, обнаженнее, чем в Петербурге, не говоря уже о Москве с ее застылым усадебным бытом. Он дал себе слово узнать у местных старожилов все подробнее, с цифрами, обязательно с цифрами!
На другом краю бульвара стоял губернаторский дворец. Белинский подумал: «А ведь и здесь губернаторша дама литературная...» Он что-то смутно слышал — не от Нащокина ли? — о сложных отношениях между Пушкиным и Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой. «Любопытно бы взглянуть... Да ведь нет их сейчас. Воронцов нынче наместником на Кавказе...»
Под дворцом — обрыв крутой, лесистый, ниспадающий до самого моря. Оно сегодня неспокойное, ревет, почернело, оправдывает свою кличку. Но его так много, и небо, опрокинутое над ним, так велико, что от этих необъятных пространств исходит ощущение свободы и величия. Белинскому не хотелось уходить, тут дышится так вольно...
— Все улажено,— сказал Михаил Семенович, войдя в номер.— Открываем водевилями.
— Какими? — слабым голосом отозвался Белинский.
Он лежал на кровати, отдыхал после прогулки.
— «Жена, каких много, муж, каких мало», «Стряпчий под столом» и...
Белинский поднялся и сказал в сердцах:
— Нельзя открывать гастроли этакой чепухой. Почему «Ревизора» не даете?
— Дадим завтра, и то только одно второе действие. Играть некому, Жураховский набрал в труппу бог знает кого. Ролей не знают, хватают чужие реплики...
Щепкин махнул рукой.
Белинский нахмурился:
— Писать обо всем этом буду.
Взял шапку:
— Идемте, Михаил Семенович. Гулять по Одессе — истинное наслаждение.
— Что-то ты нынче очень бледен, Виссарион Григорьевич.
— Это ничего. Мне хорошо. Идемте. Город необыкновенный!
— Нет, милый, никуда ты не пойдешь. Изволь ложиться в постель и отдыхать. Я тебе молока принес. Ишь, какой гуляка нашелся!
Виссарион не слушал, рвался в город. С момента выезда из Москвы им владело юношеское оживление. Да и вообще-то оно с возрастом не умирало в Белинском. А сейчас усилилось благодаря попечениям Щепкина, чисто отцовским. Михаил Семенович поистине смотрел за ним, как за ребенком. Своими заботами он как бы ввергал Виссариона в детство. Всплыло не истраченное в свое время ощущение сыновности. Оно было для Виссариона ново и отрадно. В сущности, он ведь рос в безотцовщине.
Так он и признался Щепкину. Разговор у них зашел о Тимоше Всегдаеве, о лености его мысли,
о вялой его покорности.
— А ведь малый славный,— сказал Щепкин,— да видно, вырос в среде, которая не воспитала в нем характера.
— Ах, уж мне эта пресловутая среда! — отмахнулся Белинский.— Все валят на среду да на воспитание. А ведь дело вовсе не в этом, а в том, что у Тимофея в жилах не кровь, а щи, притом — кислые. Вот в этом все дело, а не в среде...
Он вдруг замолчал. Он вспомнил о Григории Белынском, отце своем. Вот уж у кого не щи в жилах! Нет,— угрюмое буйство, почти безумие... Да только ли у него! А свирепый изувер — отец Некрасова! А отец Достоевского! Сам-то Федор молчит, а от людей слышно, что старик Достоевский — жестокий и сладострастный самодур и что даже якобы убит своими же крепостными... Так что ж это — среда?
Щепкин покачал головой:
— Мой-то был ко мне добёр.
— Наверно, в крестьянстве иначе.
— Какой же я крестьянин! Я из тех же, что и ты, Белинский, из кутейников. Не знал разве? Как же! Прадед мой, как и твой дед, был священником: отец Иоанн. Служил где-то в Калужской епархии. Это впоследствии несчастным случаем сына его, стало быть моего деда, затолкали силой в крепостные.
— Беззаконие!
— Ишь, чего захотел — законности! Она у нас только писаная, для вывески. А втихую — произвол.
Виссарион положил руку на руку Щепкина и сказал:
— Твердо знаю то, что и я, и Некрасов, и Достоевский выросли на почве мятежа против своих отцов. Какая же тут, к черту, наследственность? А впрочем, если хотите, и вправду наследственность, только вывернутая наизнанку...
Он замолчал. Над ним склонилось лунообразное, полное нежности лицо Щепкина...
Ему захотелось назвать Михаила Семеновича так, как Костя и Ваня Аксаковы называют своего отца: «отесенька». Но он постеснялся. Он только сказал смущенно:
— Вы смотрите за мной, как дядька за недорослем...
Все же Виссарион много гулял. Вставал рано, в семь часов. Щепкин — на репетицию, Белинский — на прогулку, пока свежо, пока жара не донимает, до полудня, стало быть, о наступлении коего аккуратно извещает пушка, совсем как в Питере.