К кому обратиться? Да к кому же, если не к Тильману. Доктор, насупившись, посмотрел на свет парижские микстуры, зачем-то взболтал их и велел отставить. А Тира де Мальмора назвал шарлатаном. Хорошо Виссарион не послушал Тильмана, а послушал Марию и тайком от петербургского врача принимал лекарство парижского. И прошло нездоровье.
— Только как, Мари, сказать об этом Тильману? Обидится! Врачи — они ведь вроде вас, женщину но части самолюбия и ревности.
— Это уж мое дело. Тут нужен такт. Я сумею так сказать, что все обойдется.
И обошлось. Тильман смягчился и разрешил продолжать лечение микстурами де Мальмора. Он только сказал, что эти парижские снадобья ничего особенного из себя не представляют, ж он Тильман, сам, видите ли, ими лечит. Вот и пойми их, медиков этих...
На новой квартире в кабинете обои покойные, палевые, и все удобно — и мягкое зеленое кресло у стола, и две этажерки рядом с нужными для справок книгами и папками, и самый стол, обширный,; с зеленым сукном по красному дереву, с глубокими недрами ящиков, с лампой, которая, впрочем, никогда не зажигается, ибо Виссарион не выносит запаха олеина, а пользует свечи с приятными абажурчиками. Радует глаз образцовый порядок, в коем разложены многочисленные перья, карандаши, востренькие перочинные ножички, кипки писчей бумаги, все аккуратно подобрано, очинено, все можно брать не глядя. И, как основной источник вдохновения,— чернильница тяжелого темно-синего стекла, успокоительно неисчерпаемая, могучая как утес. Словом, только пиши!
Свет льется из двух больших окон. Видно как с лип слетают, кувыркаясь, желтые листья, предвестники промозглой, злой питерской осени. Но в кабинете тепло, уютно, только пиши!
Оглянешься — стены в книгах, целая библиотека. С высоты шкафов, из-под потолка, как с небес, Вольтер и Руссо осклабились мраморными улыбками.
И далее Пушкин, и Гете, и Гоголь. Подымешь глаза от стола, тебя встретят устремленные из рамок взгляды Жорж Санд, Шиллера и среди этих великих — незабвенный друг Амур-Ревнитель — Коля Станкевич. Все ждут, все зовут, все поощряют — только пиши!
А устал — то ли мысль заплутала, то ли слово нужное нивесть куда закатилось — не найдешь, то ли требуется изобрести какое-то ловкое выражение, чтобы проскользнуть сквозь цензурные клещи,— ложись на диван под картой Европы во всю стену, обитый пунцовой тканью под цвет парижского халата, поразмысли в неге, и сразу в голове прояснится, и пропавшее слово откуда-то выкатится, и для цензуры возникнет головокружительный выверт, только пиши!
— Да, уж теперь я в малиннике, а не в репейнике,— говорил Белинский.— Все же двенадцать тысяч в год получаю. Правда, из них большая часть — восемь тысяч — уже вперед забрана, и за время заграничной поездки ничего не отработано. Но ведь впереди не тьма кромешная, как было прежде. «Современник» спас меня и продолжает спасать. А главное, я могу делать что хочу. У Краевского я писал даже об азбуках, о песенниках, о гадательных книжках, о поздравительных стихах швейцарских клубов, о руководствах по выведению клопов. Мой труд нынче больше качественный, чем количественный. Уже не редакция мне говорит, что я должен делать, а я уведомляю ее, что я хочу или считаю нужным делать. Одна только беда... Удар сзади. И Боткин, и Грановский, и Кавелин продолжают сотрудничать в «Отечественных записках». Уговорились они погубить «Современник», что ли? Моему журналу надо стать на ноги, окрепнуть. А они, честные люди, остались вместе с этим пошляком и мерзавцем Краевским!
Все это он говорил Тимофею Всегдаеву, коего Неистовый давно привык рассматривать как сосуд, поглощающий его излияния. По покорной молчаливости своей и безоговорочной преданности Всегдаев вполне подходит для сего. Правда, на этот раз он не один:, рядом, покручивая недавно отпущенную бородку эс-паньолку и зорко поглядывая по сторонам, сидит Валерий Разнорядов. Пришел он отдельно от Всегдаева, совершенно самостоятельно и притом не с пустыми руками, а с ворохом астр, да таких чудесных, что Виссарион ахнул от восторга и сразу расположился в его пользу,—вот ведь внимание какое! Тимоша косится на Валеру обеспокоенно: унюхал-таки, змея, как вернее всего подползти к сердцу Неистового — по дороге цветов!
— А я вот со своей повестью к Краевскому не пошел,— сказал Разнорядов с достоинством.
— Пойдешь,— вдруг пробасил Всегдаев и густо покраснел.
Разнорядов зыркнул на него с неудовольствием:
— Ты меня плохо знаешь, брат.
— Пойдете,— подтвердил Белинский с глубоким убеждением.
Разнорядов попробовал было сложить лицо в гримасу оскорбленной невинности, но так как оно никак не складывалось в этом направлении, то он бросил сие занятие и сказал:
— Но ведь «Отечественные записки» издаются в одном духе с «Современником», и можно только радоваться, что у нас вместо одного два хороших журнала.
Тут даже Тимоша глянул на него одобрительно.
Но Белинского это, видать, возмутило. Он взорвался криком столь бешеным, что в двери показалось строгое, красивое и встревоженное лицо Марии Васильевны: