Белинский жадно приник к этому учению, которое казалось ему исцелением от всех социальных бед. Он видел значение философии утопистов в том, чтобы стремиться не только к нравственному самоусовершенствованию человека, но и к такому переустройству общества, которое, как он выражался, покончит с унижениями и страданиями миллионов.
К этому времени он уже усвоил в подлиннике Луи Блана, Фурье, Прудона, Жорж Санд и прочих апостолов утопического социализма.
Но не они стали героями Белинского. У него был свой оригинальный вариант социализма. Он внес в него политические требования демократических свобод, свержения самодержавия, уничтожения крепостничества.
«В истории мои герои,— писал он Боткину,— разрушители старого — Лютер, Вольтер, энциклопедисты, террористы, Байрон («Каин») и т. п.»
Все больше отходил он от былого увлечения немецкими философами. Его отталкивала от себя мистическая схоластика Шеллинга.
Случилось, что в те дни умерла от родов жена Краевского. Виссарион был потрясен смертью этой молодой, доброй, ласковой женщины, красивой, как и ее сестра Авдотья Панаева. Как мог, утешал он Краевского. И в то же время в горе его увиделось Белинскому что-то странное. Он поделился своими впечатлениями с Боткиным:
— Ты знаешь, его горесть не отчаянная, я даже не умею характеризовать ее... Не странно ли, что он ищет утешения в лекциях Шеллинга об откровении?
Это ему посоветовал наш забулдыжный юноша Катков. Хорош совет, а?.. Увижу Каткова, утешу его: мы все умрем, но в утешение положим с собою лекции Шеллинга об откровении.
За год до этого в городе Лейпциге вышла книга некоего Людвига Андреаса Фейербаха: «Сущность христианства».
По Германии тогда вояжировал поэт, помещик, друг Герцена и дальний родственник его Николай Платонович Огарев. Человек идейный, он уже пережил арест и ссылку. В сороковых годах он отпустил на волю своих крепостных крестьян.
Еще там, в Германии, Огарев прочел книгу Фейербаха и пленился ею. Она стала его евангелием. Чтобы избежать чрезмерной любознательности жандармов на границе, Николай Платонович решил спрятать «Сущность христианства». Но куда? В нее не завернешь бельишко, как это делали с запрещенными французскими газетами возвращающиеся в отечество русские вольнодумцы. Книга объемиста. Огарев попросил соседа по почтовому дилижансу, своего земляка, сунуть Фейербаха себе под жилет на живот, который достиг у этого симпатичного пензяка таких размеров, что «Сущность христианства» мало что изменила в его очертаниях.
Огарев двинулся прямо в Новгород, где в то время пребывал в ссылке Герцен.
Прочитав первые же страницы книги, Герцен вспрыгнул от радости. Этот несколько легкомысленный образ привел сам Александр Иванович, рассказывая в «Былом и думах» о том счастливом волнении, которое охватило его при чтении Фейербаха.
— Долой маскарадное платье! — воскликнул он.— Прочь косноязычие и иносказания, мы свободные люди, а не рабы, не нужно нам облекать истину в мифы!
Чтобы понять, какое потрясающее впечатление производила эта необыкновенная книга, прочтем, что говорил о ней Энгельс, вспоминая свои молодые годы:
«Надо было пережить освободительное действие этой книги, чтобы составить себе представление об этом. Воодушевление было всеобщим: все мы сразу стали фейербахианцами... Даже недостатки книги Фейербаха усиливали тогда ее влияние. Беллетристический, местами даже напыщенный слог обеспечивал книге широкий круг читателей и, во всяком случае, действовал освежающе после долгих лет господства абстрактной и тяжеловесной гегельянщины».
Своим открытием Герцен по приезде в Петербург тотчас поделился с Белинским. Он не поленился сделать для Виссариона перевод многих глав из «Сущности христианства». Белинский испытал то же потрясение, что и другие современные читатели книги «Фиербаха», как он упорно называл его. Друзья читали ее вместе, следуя совету автора: «Идеи возникают лишь из общения, из взаимного обмена мыслями; к понятию, к разуму вообще мы приходим не в одиночку, а сообща».
Разум! Снова этот философский образ с пронзительной силой входит в духовную жизнь Белинского. Но впервые этот призрачный абсолют обретает плотские очертания и скромно удаляется куда-то за кулисы.
Что чему предшествует? Старый наболевший вопрос теперь решен иначе.
— Действительность,— заявляет Белинский,— как явившийся отелесившийся разум, всегда предшествует сознанию, потому что прежде нежели сознавать, надо иметь предмет для сознания.
Неистовый теперь следует по пути философского развития, начертанному Фейербахом: «Бог был моей первой мыслью, разум — второй, человек — моей третьей и последней мыслью».
В ту пору безоговорочного увлечения Фейербахом его обожателю не замечали, что в человеке Фейербаха есть нечто от гомункулуса. Зачатый в философской реторте, он был лишен черт общественной практики.