В этой бедной квартирке на Галерной улице происходил пересмотр понятий. Бог это ни что иное, как отражение особенностей природы и самого человека. Бог искусственно отсечен от породивших его материальных истоков, вознесен человеческим мозгом ввысь и воображением воплощен в образ.
Хозяин квартиры, полупьяный сенатский протоколист, прильнув ухом к дверям Белинского, прислушивался к звучному голосу Герцена, который со вкусом произносил:
— Ты понимаешь, Виссарион, ведь Фейербах анализирует только раннее чистое христианство и совершенно пренебрегает позднейшим, как он выражается, «разжиженным, бесхарактерным, комфортабельным, беллетристическим, кокетливым, эпикурейским христианством современного мира».
Сенатский протоколист качал головой и размышлял, пора ли уже сейчас идти с доносом в полицию или подождать, пока эти двое смутьянов заберутся поглубже в дебри недозволенного.
Смутьяны тем временем переходили к проблеме любви, которой в «Сущности христианства» отведено немало места.
— Виссарион, для тебя ведь эта материя далеко не терра инкогнита.
Виссарион мрачно клонил голову. Герцен смотрел на него ласково и насмешливо:
— Что, невесело падать с небес?
Их обоих интересовала личность Фейербаха. Они знали только то немногое, что сообщил Огарев. Философ — из профессорской семьи. Отец, Ансельм Фейербах, впрочем, не философ, а знаменитый юрист. Сам же Людвиг — ему сейчас нет и сорока — учился у Гегеля, защитил диссертацию, получил кафедру. Однако через три года его уволили за вольнодумство. Несколько лет назад он женился па девушке из деревни Брукберг, а может быть,— прибавил совершенно серьезно не склонный к юмору Огарев,— а может быть, на ее фабрике. И вот этот блестящий мыслитель живет безвыездно в деревне. Говорят, что жизнь в этом захолустье ожесточила его.
— Значит, и там так? — с грустным удивлением спрашивал Белинский.
— От приезжающих знаю,—отвечал Герцен,— что ныне философские кафедры в Германии замещают мудрствующими Flohknacker’aMii, по-русски сказать: « блоходавителями »...
Друзей поразила смелость Фейербаха, его интеллектуальная отвага. Решиться в этой стране филистеров заявить во всеуслышание, что не бытие исходит из мышления, а мышление из бытия, что человек есть то, что он ест...
— Ты пойми,— восклицал Герцен,— что это нисколько не унижает человека. Наоборот, можно гордиться тем, что человек, несмотря на свое земное происхождение, сумел возвыситься до духовности. Пусть сознание происходит от природы, пусть! Но оно само это поняло и одним этим уже преодолело свою приземленность.
— Ты прав,— с восхищением сказал Неистовый.— Ты победил, галилеянин!
Что значит аристократия породы и богатства в сравнении с аристократией пишущих талантов? Никакое богатство не может перекупить влияния обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять против всеразрушительного действия типографического снаряда.
Мы совсем забыли об одном нашем маленьком персонаже. Занятые делами и переживаниями таких гигантов, как Александр Сергеевич, и Виссарион Григорьевич, и Александр Иванович, и Николай Владимирович, и Тимофей Николаевич, и Михаил Александрович, и их многочисленными верными (и неверными) друзьями, мы совсем забросили Валерку Разнорядова. А ведь он за это время вырос, завершил курс наук, раздобрел, переехал в столицу, стал Валерием Антоновичем, делает что-то значительное в одном министерстве, обзавелся усами и подусниками и даже стал пробовать себя в литературном роде.
Осведомленный (осведомленность всегда была сильным местом Разнорядова) о том, что Белинский ныне занимает влиятельное положение в «Отечественных записках», Валерий Антонович препроводил к нему свою рукопись «Пилигрим в область изящного, или летние вакации московского студента в городе Вятке. Повесть в двух частях с эпилогом». А вскорости и самолично явился за отзывом.
Виссарион Григорьевич смутно припоминал его,— некто мимоходом возникавший среди множества лиц, мелькавших на его жизненном пути. Совсем из головы вон, что это тот самый субъектик, что являлся к нему с каким-то непотребным предложением от «Москвитянина». Столько воды утекло с тех пор!
В число неотъемлемых принадлежностей приятной физиономии Разнорядова всегда входила умильная улыбка. Он не утратил ее и, превратившись из Валерки в Валерия Антоновича, сохранил даже тогда, когда его драли за космы, что произошло и в данном случае,— разумеется, выражаясь чисто фигурально.
Нисколько не повышая голоса, глухо покашливая, Белинский сказал: