Но как нефизику и нефилософу ощутить во всей силе чрезвычайность происшедшего? Может быть, достаточно выразить суть многострадального принципа обыкновенными словами? Тогда все сведется к одной непредвиденной фразе:
Довольно трудно произнести такую фразу. Еще трудней — положить на бумагу. Еще труднее — осмыслить. Но к этому мы уже совершенно готовы.
Надо только одновременно произнести еще и другую фразу, которая и на бумагу ложится легко и в сознании нашем умещается с привычным удобством:
Однако эта истина так стара, что кажется — зачем на нее ссылаться? Тем более, что она ведь автоматически включена в содержание принципа неопределенности: он не домысел, а количественный закон, управляющий неточностями. Но в том-то все и дело, что нечто несуразное чудится в самом сочетании обоих утверждений:
В каждом физике дремлет философ. Он должен был проснуться, услышав такое! Должны были встрепенуться и все философы, занимавшиеся естествознанием: надо было освоить открытия квантовой механики с точки зрения онтологии (учения о бытии) и гносеологии (учения о познании). Словом, речь зашла об очень ответственных и серьезных вещах.
И вот я в затруднении: как дальше вести этот рассказ? Если ты, читатель, уже терпеливо дошел до этого места, я вправе считать, что мы товарищи по путешествию, и с моей стороны было бы нечестно скрыть от тебя, что нас ожидает самый трудный кусок пути. Самый трудный потому, что дорога обманчива. Она ровна — все завалы на ней легко обойти. Но надо двигаться вдоль обрыва. А подстерегающие ужасны — можно оступиться во всяческие «измы»: одно их перечисление наводит дрожь — солипсизм, позитивизм, операционализм, индетерминизм, волюнтаризм, фидеизм, инструментализм, пробабелизм и бог весть что еще. Но, держась единственного «изма», который дорог нашему разуму и мил нашему сердцу, держась материализма диалектического с его всеобъемлющей широтой, завещанной нам ленинскими мыслями о природе, не приглядываясь к красным светофорам, которые любят расставлять мнимые диалектики-догматики — «дорога запрещена!» — мы в эти пропасти не оступимся. Однако есть другая опасность — самая скверная: полететь в пустоту полного мучительного непонимания. Это уж непоправимо. А как избежать сей беды?
Писать непонятно — лучше не писать. Несчастье в том, что вникать в специальный язык физиков нам, людям, занимающимся в мире другими делами, невыносимо тяжко. Но этот язык науки возник и обосабливается в человеческом словаре не по капризу ученых-изуверов: он — инструмент познания. Отточенный инструмент. Между тем «устройство природы» и «устройство познания» касаются всех нас — решительно всех. А язык всех не строг, не обязателен, не однозначен. Как же быть? Неужто отступиться и замолчать в страхе и уважительном трепете перед ответственностью и серьезностью предмета?
И, наконец, еще: физики XX века столько настрадались от философских наветов и непонимания, а философы столько натерпелись от заумности физических теорий и философской беззаботности физиков, что в этом рассказе о поисках «правды природы» — о неизбежности странного мира — надо бы их взаимному мучительству отдать многостраничную дань. Однако тогда нам вообще не пройти остаток пути… Что же делать?
Я понимаю — другого выхода нет: надо как-то выкручиваться, раз уж такая долгая дорога позади. Но читатель и автор должны выкручиваться вместе, Тут потребуется немножко больше внимания, чем прежде. И, кроме того, немножко больше снисходительности к многоречивости нестрогого, ненаучного языка.
Итак, природа закономерна, но но точна. Как освоиться с этой мыслью?!
Представьте, что Луна сказала астрономам:
— А знаете ли, друзья, отныне я вовсе не уверена, что предсказанное вами затмение состоится. В моем движении, оказывается, есть неопределенность. И теперь, чем черт не шутит, может случиться так, что я и не появлюсь в назначенное вами время в назначенном месте…
Астрономы-классики остолбенели бы от изумления, услышав такое. И не потому, что Луна вдруг заговорила человеческим языком (это бывало в сказках), а потому, что она высказала нечто невероятное (чего не бывало в науке). А каково почувствовали бы себя классики-звездочеты, если б Луна еще добавила:
— Поверьте, во времена Гиппарха, Кассини, Гершеля и даже совсем недавно — скажем, во времена Бредихина — я и не подозревала, что моей массе свойственна какая-то волнообразность. Правда, говорят, совершенно ничтожная, но все-таки обнаружилось, что я не просто небесное тело, а тело-волна. Поэтому если я буду не совсем точна и обману ваши ожидания, то не сердитесь — такова истинная