Разумеется, частицы света — фотоны — не в счет. У них, не умеющих, как мы помним, существовать в покое, совсем нет того неприкосновенного запаса массы, который у других частиц материи сохраняется во всех переделках — движутся они или покоятся… У электрона такой неприкосновенный запас есть, как есть он у протонов, нейтронов, мезонов. И вот за шестьдесят лет нашего века физики не обнаружили ни одной разновидности первооснов материи,
Он самый легкий.
Тогда, на рубеже двух веков, физики еще не подозревали, что со временем будут открыты десятки других элементарных частиц. Даже термина такого не было в научном словаре. Электрон не назывался элементарной частицей, а только атомом электричества или единичным зарядом. И он оказался первым представителем еще неведомого, меньше чем атомного, мира — первым его глашатаем, голос которого явственно услышали физики. И случилось так, что самое малое было открыто самым первым!
Однако можно ли этому удивляться? Малость электронов позволила им сделаться самым массовым изделием экономной природы — предметом первой необходимости в ее деятельном обиходе. Легкость электронов определила их неутомимую подвижность, а заряженность при этакой малости массы наделила их неутомимой активностью. И то и другое помогло им стать обязательными участниками едва ли не всех физических событий, протекающих в макро- и микромирах.
Природа не окружила электроны никакими внешними оградами — не спрятала их в глубинах атомов, в недрах атомных ядер. Они всегда назойливо маячили прямо перед глазами экспериментаторов. Только их малость маскировала дробимость электричества; да ведь и до сих пор в языке науки и техники существуют образы, напоминающие о той давней поре, когда об электричестве говорили как о некоей непрерывной жидкости — «течет ток», «каскады усиления», «растекание зарядов»… Но еще Франклин, ловивший молнии на громоотводы, разоблачил в 1750 году эту маскировку. «Электрическая материя состоит из чрезвычайно тонких частиц», — сказал он уверенно. Тогда же, два века назад, Ломоносов пришел к такого же рода атомистическому пророчеству, размышляя о природе теплоты.
Когда Джи-Джи Томсон доказал существование атомов электричества, он назвал их «корпаслями» (примерно так звучало по-английски знакомое нам — «корпускулы»). Но это было уже лишнее слово: шестью годами раньше физик Джонстон Стоней заблаговременно окрестил единичный заряд
…А Вильгельм Конрад Рентген, человек, сделавший великое открытие, исследователь, который, по словам его ученика и сотрудника академика Абрама Федоровича Иоффе, «больше чем кто-нибудь из современников способствовал созданию новой физики нашего столетия — физики элементарных процессов и электронных явлений», не верил в реальность самого электрона. Упорно не верил — не верил вопреки очевидности, вопреки убежденности большинства своих выдающихся коллег по науке, вопреки неотразимым доводам собственных учеников.
Даже в обычной и вечной борьбе старого и нового, полной самых неожиданных происшествий, рентгеновский многолетний запрет на электрон — случай из ряда вон выходящий.
Как же найти для него объяснение?
Можно бы собрать коллекцию — «причуды гениев». Шиллер работал, опустив ноги в таз с водой. Толстой не признавал Шекспира. Вермеер скрывал, что он художник… Может быть, неверие в электроны было просто чудачеством Рентгена? Но тогда этим стоило бы интересоваться только биографам ученого, а не нам, увлеченным прежде всего биографией первой элементарной частицы.
Отпечаток личности Рентгена, конечно, лежит на мюнхенской истории с электроном. Тут чувствуются непреклонность сильного характера, его независимость и даже суровость.
Рентген не умел изменять своим принципам — научным так же, как и моральным. На исходе первой мировой войны, когда Германия голодала, друзья из Голландии присылали стареющему ученому масло и сахар. Но он считал недостойным личное благополучие среди всеобщего бедствия и, теряя силы от недоедания, все-таки сдавал голландские посылки для общественного распределения. Только когда дело стало совсем плохо и ему грозила смерть, он согласился на добавочный паек. Для себя и для других у него были одни и те же законы поведения. Он Признавал научную (Ценность лишь за солидными работами, вполне доведенными до конца. И потому свои собственные неоконченные труды завещал сжечь после его смерти. Воля Рентгена была приведена в исполнение. В огне этой жесткой суровости сгорели я незавершенные работы Иоффе, начатые вместе с учителем.