Пулеметов – вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя…
Увы – этот зверь был… его величество русский народ…».
Раб труслив. Совесть в нем придавлена, потому что собственные животные вожделения его порабощают. Он не дает им выхода из страха внешней ответственности. Но страшась внутри себя своего страха, он дает ему выход (так сказать, «освобождается»), обращая вовне страх, т. е. терроризируя, истерически стращая всех, но прежде всего тех, перед кем, возможно, придется держать ответ за содеянное. Вот как этот процесс наблюдал С. Волконский: «”Мартовские” настроения длились недолго. …Уже на втором месяце пошло озорство, и понемногу все плотины были сорваны. Какой-то ветер безответственности дул по вольному раздолью наших степей. Все мои обращения к председателю управы Сладкопевцеву обратить внимание на порубки и потравы оставались без последствий, а при свиданьях он говорил, что нет способов воздействия… Все это положение росло на наклонной плоскости и по наклонной не могло не идти дальше.
…Расшатывание чувства собственности шло с поразительной быстротой. …Удивляло меня, почему они говорят: «будет наше», почему не говорят: «это наше»? Потребовалось некоторое время, чтобы они поняли, что это легче, чем им кажется… Эсеры им говорили: «Подождите, мы дадим, будет ваше». Пришли большевики и сказали: «Чего вы, дурни, ждете – берите».
Раб страшится ответственности, перебрасывает ее с себя на кого и чего угодно, на «иных», очень часто на иноземцев. Вот описание этого процесса в «Моих воспоминаниях» С. Волконского: «В 15–16 году очень обострилось национальное чувство, вернее, национальная подозрительность. С легкой руки «Нового времени» пошло в ход выражение «немецкое засилье». Пошло гонение… Тогда уже просыпались дикие инстинкты, только они облекались в одежду патриотизма. Это были первые признаки того звериного хулиганства, которое лишь ждало, чтобы ему кто-нибудь сказал, что и одежды никакой не надо, что можно просто, откровенно зверинствовать и зверствовать». Уже к концу 17 года, отбросив стыд и совесть, С. Волконского преследовали его работники, которым он всю жизнь творил добро. Без всякой обиды он пишет о них: «Они не были извергами, они были самыми обыкновенными представителями нравственной серости, способные даже и на добрые чувства; но тут сразу выступило то, что в них было звериного. Редко, как именно в этом, я ощутил беспощадность того рубежа, через который большевики заставили перешагнуть: ни малейшей, даже самой тонкой связи с тем, что удерживало человеческую совесть. Люди перешагнули и почувствовали освобождающее блаженство безответственности. Говорят: «изменились». Нет, значит, и были плохи. Я совершенно убедился в том, что в смысле нравственной сортировки людей большевизм оказал услугу: кто был плох, стал хуже, кто был хорош, стал лучше. Теперь все наружу, прикидываться уже ни к чему: лицемерие не нужно, а цинизм даже вознаграждается…»
Изученные нами источники показывают три различных состояния общественной психологии, последовательно развивавшихся в стране в ходе Первой мировой войны. Это эйфория начального периода, переходящая во всеохватывающую депрессию и фрустрацию всех слоев общества. Затем короткий период воодушевления (так называемые «мартовские настроения»), вызванный свержением самодержавия, который очень скоро перерос в психоз всеобщей вражды и ненависти. Накал этих трех состояний и охват ими фактически почти всего общества позволяют делать вывод о своего рода психической эпидемии, поразившей Россию. Что за болезнь охватила страну?
По мере нарастания тягот и поражений в войне апатия сменялась нарастающей невротизацией общества. Произошло качественное изменение в России всех форм социальной напряженности в годы изнурительной, бесконечной позиционной войны, цели которой (верность союзникам? аннексия Константинополя и проливов? ответ на германский вызов? помощь «братьям-сербам»?) чем дальше, тем больше казались простому русскому человеку непонятными, чуждыми, даже враждебными, сколько бы войну ни называли в газетах «отечественной».
Изменения в общественном бытии и общественном сознании выражались в знаменитой и ужасной поговорке тех лет: «Нынче соль дороже золота, а жизнь дешевле соли». Но надо знать, что то, что полито кровью, стало или священным, или преступным. Середины не дано. Политика может быть ошибочной и компромиссной. Война, настоящая, Большая Война, требующая напряжения всех сил нации, не является «продолжением политики другими средствами». Война есть уничтожение политики. Если война оценивается как священная, государство резко укрепляется, если как преступная – гибнет.