Эйфория начального периода по мере отрезвляющих провалов на фронте сменялась депрессией. Сергей Евгеньевич Трубецкой описывает характерный феномен социальной психологии того периода. «Я совершенно ясно помню… гнетущее чувство мрачной обреченности. Я никогда не ощущал этого чувства столь ясно и сильно, как именно тогда. …Я никогда не был фаталистом. А в политике я считаю фатализм у ведущих слоев общества просто преступлением. Но тогда реагируя против этого чувства обреченности всеми силами своей души, я как никогда ощущал, что что-то «фатальное» нависло над Россией: злой Рок витал над ней… И такое ощущение было тогда далеко не исключением, наоборот, оно было очень широко распространено. Относились к нему, конечно, по-разному, в зависимости от политических вкусов и убеждений: иные радовались, другие – страшились, но все так или иначе – «ощущали»…» Чувство абсурда, обреченности и бессилия начала февраля 1917 года описывает Зинаида Гиппиус: «Записываю факты, каковыми они рисуются с точки зрения здравого смысла и практической логики. Кладу запись «в бутылку». Ни для чьих – всё утратило значение. Люди закрутились в петлю… Бедная земля моя. Очнись! Бедная Россия. Откроешь ли глаза?» Чувство обреченности вплоть до паралича воли поразило и самодержца. Находясь в Ставке рядом с царем, это видел великий князь Сергей Михайлович, о чем пишет его брат Александр Михайлович: «Настроение Сергея было прямо безнадежным. Живя в непосредственной близости от Государя, Сергей видел, как приближается катастрофа…» Об этой же прострации Николая II свидетельствует и сам Александр Михайлович: «Я горел желанием отправиться в Ставку и заставить Государя тем или иным способом встряхнуться… был в Ставке пять раз. И с каждым разом Никки казался мне все более и более озабоченным и всё меньше и меньше слушал моих советов да и вообще кого-либо другого …Верховный Главнокомандующий пятнадцатимиллионной армией сидел бледный и молчаливый в своей Ставке…. Докладывая Государю об успехах нашей авиации и наших возможностях бороться с налетами немцев, я замечал, что он только и думал о том, когда же я наконец окончу мою речь и оставлю его в покое, наедине со своими думами». Период изматывающей апатии и депрессии не может не перерасти (скачкоообразно, по психологическому закону маятника) к невротической активности, о чем и свидетельствуют мемуаристы.
18 июня 1917 года З. Гиппиус записывает: «Нет сейчас в мире народа более безгосударственного, бессовестного и безбожного, чем мы. Свалились лохмотья, под ними голый человек, первобытный – но слабый, так как измученный, истощенный. Война выела последнее. Её надо кончить. Оконченная без достоинства – не простится. А что, если слишком долго стыла Россия в рабстве? Что, если застыла, и теперь, оттаяв, не оживает, – а разлагается?» Бессовестный, безбожный и безответственный раб спешит перекинуть ответственность на кого угодно, винит всё и вся, кроме себя. Ещё Аристотель заметил: «Нигде я не встречал столько свар и раздоров как среди рабов». Об этом свидетельство В.Г. Короленко: «В светлое летнее утро 1917 г. я ехал в одноконной тележке по проселку между своей усадьбой и большим селом Ковалевкой. …Вражда разливалась всюду. Первый радостный период революции прошел, и теперь всюду уже кипел раздор. Им были проникнуты и отношения друг к другу разных слоев деревенского населения». В «Окаянных днях» И.А. Бунин рисует следующую картину психологии раба: «Как распоясалась деревня летом 1917 г., как жутко было жить в Васильевском! И вдруг слух: Корнилов ввел смертную казнь – и почти весь июль Васильевское было тише воды, ниже травы. А в мае, в июне по улице было страшно пройти, каждую ночь то там, то здесь красное зарево пожара на черном горизонте. У нас зажгли однажды на рассвете гумно и, сбежавшись всей деревней, орали, что это мы сами зажгли, чтобы сжечь деревню. А в полдень в тот же день запылал скотный двор соседа, и опять сбежались со всего села, и хотели меня бросить в огонь, крича, что это я поджег, и меня спасло только бешенство, с которым я кинулся на орущую толпу».
Пароксизм бешенства, ненависть, перерастающая в желание убивать – если такие страсти овладевали людьми высококультурными, то что творилось в душах малокультурных масс?! Вот откровенное признание (весны 1917 года) В.В. Шульгина:
«Черно-серая гуща, прессуясь в дверях, непрерывным потоком затопляла Думу… Солдаты, рабочие, студенты, интеллигенты, просто люди… Живым, вязким человеческим повидлом они залили растерянный Таврический дворец, залепили зал за залом, комнату за комнатой…
С первого же мгновения этого потопа отвращение залило мою душу, и с тех пор оно не оставляло меня во всю длительность «великой» русской революции.
Бесконечная струя человеческого водопровода бросала в Думу все новые и новые лица… Но сколько их ни было – у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное…
Боже, как это было гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому ещё более злобное бешенство…