«А сердце тянет к выстрелу, а горло бредит бритвою», — писал Маяковский. Среди верных признаков одержимости — помешательство и самоубийство. Имя таким гениям — легион. Автор книг по оккультизму Станислав Де Гуайта «злоупотреблял наркотиками и пропагандировал их как лучшее магическое средство для выхода из грубого тела и исследования астральной среды. В 1898 году этот поэт и маркиз «вышел в астрал», выбросившись из окна»[31].
Игумен N в книге «От чего нас хотят «спасти»» перечисляет подобных кумиров всех времен и народов: Моцарт, Цветаева, Блок, Брюсов, Есенин, Врубель, Модильяни, Ван Гог, Дали… Увы, страшный список можно продолжать и продолжать: Всеволод Гаршин бросается в лестничный пролет, Николай Успенский перерезает себе горло, Хемингуэй направляет в себя смертоносное дуло… Нам, привыкшим к почитанию классиков, говорить об этом трудно. Человеческая слава стала формой для изготовления величественных идолов. А кипящий металл в эти формы залил сам ад. И вот они застыли, возвышаясь на постаментах. Не подступись! Но мы, с Божией помощью, подступимся…
Знаете, Цветаева сравнивала состояние творчества с наваждением: кто-то в тебя вселяется, твоя рука — исполнитель. Возможно, Цветаева имела представление, что именно с ней происходит. Во всяком случае, она владела раритетным изданием знаменитого визионера Беме — в переводе «масонского старца» Гамалеи. Беме ведь, этот сапожник, вошедший в историю без сапог, был тоже — «того». «Тайны невидимого мира» он познал в особом состоянии, которое длилось семь дней. А может быть, и это лишь образ? Лишь литературный символ вдохновения? Что ж, Цветаева писала рифмованные слова, я пишу слова о Цветаевой, а кто-то может написать обо мне: такие мракобесы и хотят ввести преподавание православной культуры в школах! Все — слова. Они опровергаются словами, но кто опровергнет жизнь?! Помните, как она закончилась у Марины Ивановны? Но об этом — после…
«Согласно ее теории искусства, которая лишь на первый взгляд кажется моралистичной, поэт свободно и неотвратимо отдает себя во власть чары, стихии, природы, демона, чумы или революции — сверх-Другого, достойного подобной жертвы». И надо же — Цветаева вполне прагматично обдумывает условия договора с этой силой: «Демон (стихия) жертве платит. Ты мне — кровь, жизнь, совесть, честь, я тебе — такое сознание силы,[…] такую в тисках моих — свободу»[96].
Да, на одну чашу алхимических весов поэтесса бросает «кровь, жизнь, честь и совесть», а на другой оказывается пустота призрачной свободы. Чтобы уравновесить, бес незаметно нажимает на чашу темным когтистым пальцем. Слова Марины Ивановны похожи на слова Фламеля из его «Книги иероглифов». Он писал, что если «религиозность составляет… «первичную материю» творения, алхимическая духовность преступает религию и мораль. Алхмик обнаруживает свое одиночество, теряется во Вселенной и изобретает свою мораль (он становится «сыном своих творений»)»[49].
Художественное творчество Цветаева называла атрофией совести, тем нравственным изъяном, без которого искусству не быть. По-своему интересна статья М. Цветаевой, где она сравнивает качества Дон Жуна и Казановы. Если первого она называет просто богоборцем, сознательным разрушителем женской добродетели, то второму поэтесса приписывает совсем иные качества. Он якобы настолько любит и жалеет всех, и женщины после общения с ним настолько счастливы, что даже матери приводят к нему своих дочерей (для участия в оргиях). Вот так: коли блуд не оставляет чувства опустошения, а просто приятен, то это благо. Таков чувственный критерий. И он полностью зависит от того, насколько старательно бесы щекочут эмоции. Основоположники сентиментализма мыслили примерно так же: если человек заплакал над плотью написанного слова, то он — якобы уже на пути духовного исправления. Если вознегодовал по поводу чужой неправедности, то он не повторит ее сам. Духовное понятие греха забыто. Оно забито чувственными ощущениями.
Да, к началу XX века мораль перестала вдохновлять некоторых творцов, более того, она виделась «препятствием творческой энергии жизни». Не хочется показаться скучным моралистом, но, например, поиск новых «муз» для творчества привели Булгакова не просто к трем бракам, но и к некрасивым расставаниям, особенно с первой женой. Расставание это, надо сказать, все же мучило совесть писателя. Ее голос вряд ли могли заглушить характерные слова, написанные в 1916 году Н. А. Бердяевым (которые Булгаков, возможно читал): «Умеренная мораль, мораль безопасности, мораль, которая отсрочивает наступление конца… должна рано или поздно прекратиться, преодоленная творческой интенсивностью человеческого духа».