Обо всем этом он пишет в своих газетных статьях (цитируя письма из России): «У новых людей – повадки, манеры резки, грубы, особенно неприятна молодежь – многие совершенно дикие волки. Неравенство растет <…>. Школы в неописуемом состоянии, университеты мертвы. Время ужасающего индивидуализма, хищничества, зависти, бессердечия к чужим страданиям <…>. По всей России – великое обнищание <…>, острый недостаток одежды, обуви, медицинской помощи <…>. Все развращены платой за шпионство – у одной московской чрезвычайки на службе 30.000 филеров. Да и вообще всюду в работе – разврат, лень, бессовестность. Всюду воровство, взяточничество, грабежи <…>. Ужасно вообще ожесточение сердец: во время метелей у порогов мужицких изб находят десятки замерзших прохожих, которых не пустили погреться, переночевать ни в одну избу <…>. Социализм стал ненавистен буквально всем классам…»576
.Но в прозе Бунина всё это мы находим лишь в мимоходом брошенных фразах, в отдельных намеках. Таких впечатляющих картин русской послереволюционной жизни, как у Замятина, Булгакова, Зощенко, Пильняка, Платонова, Бабеля (вполне соответствующих описанию из вышепроцитированной статьи Бунина), мы в художественной прозе Бунина не найдем. Для него советская жизнь настолько антиэстетична и низменна, что не может быть предметом искусства. Материя его прозы выталкивает как нечто чужеродное антиматерию советской действительности[18]
. Но у Бунина был другой писательский выход – его прошлый опыт. Советская жизнь дается им отраженно, от противного, то есть показом того, противоположностью чего и отрицанием чего она стала[19]. Бунин обладал несметным сокровищем – небывало свежей, точной и живой памятью, в этом «элизии памяти» дышал и жил целый мир, исчезнувший и в то же время неистребимый. Задержанный памятью – субстратом всякого искусства – вещный мир, отрешенный от времени и пространства, уже претерпевал первую стадию преображения. На второй стадии творческого преображения – он обретал статус автономного существования в вечности. Повторяем, что совершенно не правы те, кто утверждают, что лишь в эмиграции Бунин предался ностальгическим воспоминаниям (эстетическую роль памяти мы видели уже у 19-летнего Бунина). Еще раз надо напомнить о принципиальном отличии воспоминания от памяти. «Я пишу о душе русского человека, причем здесь старое, новое», – говорил он577.Бунин всегда (как впрочем и многие другие русские писатели, например, Гоголь) для того, чтобы писать о чем-то, должен был отойти от изображаемого на некоторое расстояние – о России он писал на Капри, а о Капри («Господин из Сан-Франциско») – в России. Напористость и хаотичность вещественного мира оглушают при непосредственном контакте с ними и скрывают от взгляда глубинную истину бытия.
Первая стадия преображения – память – оказывается, таким образом, не только одним из возможных, но и абсолютно неизбежным субстратом творчества. Но теперь, в эмиграции, и сама память качественно изменилась, она вступила в совершенно новые отношения с фантазией, с подсознанием и с сумеречными онейрическими состояниями, и творчество Бунина в этот последний период, как мы увидим, обрело совершенно новый характер. В эмиграции, им созданы произведения совершенно уникальные, не имеющие аналогов во всей русской литературе.
Как ни странно, но именно теперь Бунин обрел вдруг небывалую свободу, позволившую ему идти по собственному пути до конца. В прошлом он был связан стеснительными общественными отношениями, практическими расчетами, литературной борьбой, прогрессистской критикой, господствующими мнениями и, хотя он всегда противостоял всему этому и старался отстоять свой путь, он, как писатель, всё же, часто бессознательно, был обусловлен всем этим. Теперь в своем одиночестве он обрел абсолютную свободу.
Начиная с 1923 года, Бунин жил почти постоянно на юге Франции, в Грассе, сначала на вилле Монфлери, затем на вилле Бельведер и, наконец, на вилле Жанет, наезжая в Париж лишь на короткие периоды зимой. Здесь, в приморских Альпах, он вернулся к тому образу жизни, который был так дорог ему и в России. Вдали от городского шума и суеты, на одинокой вилле, расположенной на живописном холме, с которого открывался чудный вид на море, среди сосен, пальм и олив, он целиком погружался в то, что Пушкин назвал «творческими снами». Эти «сны» были необычайно ярки и интенсивны. В эти годы творения Бунина обретают глубину и «раптус» подлинно орфического искусства. Интересно свидетельство Степуна: «Хорошо помню, как однажды, уже после полуночи, я шел мимо его дачи. Увидав в окне свет, я посвистел. Он быстро сбежал по лестнице, еще полный той жизни, которую творил, и словно не отрываясь от рукописи, продолжал писать вслух. Это была непередаваемая ворожба: он исходил светом вдохновения, был как облаком охвачен им»578
. Аналогичное свидетельство находим и у Галины Кузнецовой579.